Уильям Сомерсет Моэм Во весь экран Бремя страстей человеческих (1915)

Приостановить аудио

Он совсем не так плох, чтобы бросать работу.

У него хороший заработок, и он не может позволить себе им кидаться.

— Жить ему осталось не больше года,— сказал доктор Тайрел.

Порою разыгрывались и комедии.

Сверкали блестки простонародного юмора; появлялась какая-нибудь старушка — словно персонаж со страниц Диккенса — и забавляла всех своей чудаковатой болтовней.

Как-то раз пришла женщина, которая служила в кордебалете знаменитого мюзик-холла.

На вид ей было лет пятьдесят, но она уверяла, что ей двадцать восемь.

Накрашена она была до бесстыдства и вызывающе кокетничала со студентами, выкатывая большие черные глаза и растягивая губы в манящей улыбке.

Самомнения у нее было хоть отбавляй, и она разговаривала с доктором Тайрелом таким фамильярным тоном, словно он был ее записным поклонником. Она объявила с трудом скрывавшему смех доктору, что у нее хронический бронхит, который мешает ей выполнять профессиональные обязанности.

— Понятия не имею, с чего эта гадость ко мне прилепилась, ей-богу!

За всю свою молодую жизнь ни разу не болела.

Да разве по мне этого не видать?

Она закатывала глаза с густо накрашенными ресницами, обводила молодых людей долгим взглядом и сверкала желтыми зубами.

Говорила она с простонародным акцентом, но с такой деланной светскостью, что речь ее невозможно было слушать без смеха.

— Вы, по-видимому, простыли,— серьезно объяснил ей доктор Тайрел.— Пожилые женщины легко простуживаются.

— Ну, милый!

Разве можно говорить такие вещи даме?

Меня еще никто не называл пожилой!

Она как можно шире раскрыла глаза и склонила голову набок, поглядывая на него с невыразимым кокетством.

— В этом неудобство нашей профессии.

Приходится забывать о галантности.

Она взяла рецепт и кинула на врача последний томный взгляд.

— Вы придете поглядеть, как я танцую, дорогуша? Ну прошу вас!

— Непременно...

Он позвонил, вызывая следующую больную.

— Приятно, господа, что вы были здесь и могли оградить мою добродетель.

То, что здесь происходило, нельзя было, в сущности говоря, назвать ни трагедией, ни комедией.

Это вообще было трудно как-нибудь назвать, такая была тут смесь самых разных противоречий — и смех и слезы, и радость и горе, томительная скука и самый живой интерес (все зависело от того, как на это смотреть), столько было здесь кипучей жизни — страсти, глубокого смысла, смешного и печального, пошлого простодушия и душевной сложности, были тут и счастье и отчаяние, материнская любовь и любовь мужчины к женщине; по этим кабинетам влачило свои тяжкие стопы сладострастие; бичуя без разбора и виновных и невиноватых, беспомощных жен и беззащитных детей; пьянство порабощало мужчин и женщин, заставляя их платить роковую дань; смерть наполняла эти комнаты своими вздохами; в них слушали биение зарождающейся жизни, наполняя душу какой-нибудь бедной девушки стыдом и отчаянием.

Тут не было ни добра, ни зла.

Одна только действительность.

Жизнь.

ГЛАВА 82

В конце года, когда Филип заканчивал свою трехмесячную практику в амбулатории, он получил от Лоусона письмо из Парижа.

«Дорогой Филип!

Кроншоу в Лондоне и был бы рад тебя видеть.

Он живет в Сохо, Гайд-стрит, 43.

Не знаю, где это именно, но ты найдешь.

Будь молодчиной и присмотри за ним немножко.

Ему очень не повезло.

Он сам тебе расскажет, что делает.

Тут все идет, в общем, по-прежнему.

С тех пор как ты уехал, мало что изменилось.

Клаттон вернулся, но стал совершенно невыносим.

Рассорился со всеми.

Насколько я понимаю, у него нет ни копейки; снял у черта на рогах за Ботаническим садом маленькую мастерскую и никому не показывает своих работ.

Сам он тоже нигде не бывает, поэтому неизвестно, как он живет.

Может, он и гений, а может, и сумасшедший.

Кстати, несколько дней назад я встретил Фланагана.

Он водил миссис Фланаган по Латинскому кварталу.

Наш друг бросил искусство и вошел в отцовское дело.