Уильям Сомерсет Моэм Во весь экран Бремя страстей человеческих (1915)

Приостановить аудио

Денег у него, видно, куры не клюют.

Миссис Фланаган — очень хорошенькая, и я пытаюсь получить заказ на ее портрет.

Сколько бы ты с них содрал на моем месте?

Боюсь их отпугнуть, но, с другой стороны, глупо просить 150 фунтов, если они с легкостью заплатят 300.

Неизменно твой

Фредерик Лоусон».

Филип написал Кроншоу и получил ответ, нацарапанный на обрывке дешевой бумаги; жиденький конверт был куда грязнее, чем обычно выходит из рук почтальона.

«Дорогой Кэри!

Конечно, я Вас отлично помню.

Мне даже кажется, что это я вызволил Вас из Омута Отчаяния[*98], в котором я сам безнадежно погряз.

Я буду рад Вас видеть.

В этом чужом городе я чувствую себя совсем чужим, и меня изводят мещане.

Приятно будет поговорить о Париже.

Я не приглашаю Вас к себе, ибо мое жилище не столь великолепно, чтобы я мог принять в нем такого видного представителя профессии мосье Пургона[*99], но каждый вечер от семи до восьми я вкушаю мою скромную трапезу в ресторане под названием «О бон плэзир» на Дин-стрит.

Искренне Ваш

Д. Кроншоу».

Филип пошел к нему в тот же день.

Ресторанчик, умещавшийся в одной комнатушке, был из самых дешевых, а Кроншоу, казалось,— его единственным посетителем.

Он сидел в углу, подальше от сквозняка, в той же самой поношенной шубе, без которой Филип не видел его ни разу, и в той же старой шляпе.

— Я ем здесь потому, что могу побыть один,— сказал он.— Дела у них идут плохо, сюда никто не заходит, кроме нескольких проституток и двух-трех безработных официантов; ресторан, наверное, скоро закроется, и кормят здесь отвратительно.

Но их разорение мне на руку.

Перед ним стоял стаканчик абсента.

Прошло почти три года с тех пор, как они расстались, и Филип был потрясен переменой, которая произошла с Кроншоу.

Прежде он был скорее грузен, теперь же лицо у него было высохшее, желтое, кожа на шее обвисла и сморщилась; одежда болталась мешком, как с чужого плеча, воротничок казался на три или на четыре номера шире, чем надо, что делало его еще более неряшливым.

Руки непрерывно дрожали.

Филип вспомнил его почерк: неровные строчки, бесформенные каракули.

Кроншоу был, очевидно, тяжело болен.

— Ем я теперь мало,— сказал он.— По утрам меня всегда тошнит.

На ужин заказываю суп, а потом беру кусочек сыру.

Взгляд Филипа был невольно устремлен на абсент, и Кроншоу, перехватив его, ехидно посмотрел на собеседника, словно издеваясь над его попыткой воззвать к здравому смыслу.

— Да, вы правильно поставили диагноз. Небось считаете, что мне не следовало бы пить абсент?

— У вас, очевидно, цирроз печени,— сказал Филип.

— Да, по-видимому.

Он насмешливо поглядел на Филипа; прежде этот взгляд заставлял молодого художника болезненно чувствовать свою ограниченность.

Взгляд этот, казалось, говорил, что все рассуждения Филипа уныло тривиальны: ну хорошо, вы признали очевидную истину, стоит ли еще распространяться по этому поводу?

Филип переменил тему.

— Когда вы собираетесь обратно в Париж?

— Я не собираюсь в Париж.

Я собираюсь умереть.

Простота, с какой он это сказал, потрясла Филипа.

Он раздумывал, что бы ему ответить, но всякие слова казались такими неубедительными.

Он ведь знал, что Кроншоу болен смертельно.

— Значит, вы намерены обосноваться в Лондоне? — неловко осведомился он.

— А что мне Лондон?

Я здесь как рыба, вытащенная из воды.

Брожу по людным улицам, меня со всех сторон толкают, а у меня такое чувство, будто я попал в мертвый город.

Мне не захотелось умирать в Париже.

Я решил умереть на родине.

Не понимаю, в чем тут дело, но какая-то внутренняя тяга привела меня наконец домой.

Филип знал женщину, с которой жил Кроншоу, и его двух чумазых детей, но Кроншоу ни разу о них не упомянул, и Филип не решался о них спросить.