Уильям Сомерсет Моэм Во весь экран Бремя страстей человеческих (1915)

Приостановить аудио

Рядом с креслом мистера Кэри стоял маленький столик, на котором лежали Библия и толстый молитвенник — уже много лет священник читал его вслух своим домочадцам.

Старик протянул дрожащую руку и взял Библию.

— Древние патриархи доживали до глубокой старости,— произнес он со странным смешком, в котором Филип услышал какую-то робкую мольбу.

Старик цеплялся за жизнь, несмотря на то, что слепо верил во все, чему его учила религия.

Он нисколько не сомневался в бессмертии души, считал, что в меру своих сил жил праведно, и надеялся попасть в рай.

Скольким умирающим преподал он за свою долгую жизнь предсмертное утешение!

Он был похож на того врача, которому не помогали собственные рецепты.

Филипа удивляло и возмущало, что старик так цепко держится за юдоль земную.

Какой неизъяснимый страх грызет его душу?

Филипу хотелось проникнуть в нее, чтобы воочию увидеть леденящий ужас перед неизвестностью, который там, видимо, гнездился.

Две недели промелькнули незаметно, и Филип вернулся в Лондон.

Душные августовские дни он провел за своей ширмой в отделе готового платья, рисуя новые модели.

Одна партия служащих за другой отправлялись в отпуск.

По вечерам Филип обычно ходил в Гайд-парк слушать музыку.

Он привыкал к своей работе, и она его уже не так утомляла; его мозг, оправляясь от долгого бездействия, искал свежей пищи для размышлений.

Все его помыслы были теперь связаны со смертью дяди.

Часто ему снился один и тот же сон: ранним утром ему подают телеграмму, сообщающую о внезапной кончине священника, и вот он свободен.

Когда Филип просыпался и понимал, что это был только сон, его охватывало мрачное бешенство.

Теперь, когда то, о чем он мечтал, могло случиться со дня на день, он стал строить планы на будущее.

Мысленно он быстро пробегал год до окончания института и подолгу раздумывал о поездке в Испанию, которую так давно вынашивал в сердце.

Он брал в публичной библиотеке книги об этой стране и уже точно знал по фотографиям, как выглядит тот или иной испанский город.

Он видел себя в Кордове, на мосту, переброшенном через Гвадалквивир; бродил по извилистым улицам Толедо и подолгу просиживал в церквах, проникая в тайну Эль Греко, которой мучил его этот загадочный художник.

Ательни понимал его томление, и по воскресеньям после обеда они составляли подробный маршрут путешествия, чтобы Филип не упустил ничего примечательного.

Желая обмануть свое нетерпение, Филип стал учить испанский язык; каждый вечер в опустевшей гостиной на Харрингтон-стрит он просиживал целый час над испанскими упражнениями и с английским переводом в руках старался понять чеканную прозу «Дон Кихота».

Раз в неделю ему давал урок Ательни; Филип заучил несколько фраз, которые должны были облегчить ему путешествие.

Миссис Ательни потешалась над ними.

— А ну вас с вашим испанским! — говорила она.— Почему вы не займетесь чем-нибудь путным?

Но Салли, которая очень повзрослела и на рождество собиралась уложить свои косы в прическу, часто стояла возле них и серьезно слушала, как отец и Филип обмениваются фразами на языке, которого она не понимала.

Отца она считала самым замечательным человеком на свете, а свое мнение о Филипе она выражала только отцовскими словами.

— Отец очень уважает дядю Филипа,— говорила она братьям и сестрам.

Торп, старший сын, теперь уже достаточно подрос, чтобы поступить на учебное судно, и Ательни с увлечением описывал семье, как великолепно будет выглядеть мальчик, когда приедет на каникулы в морской форме.

Салли, как только ей исполнится семнадцать лет, должна была пойти ученицей к портнихе.

Со своей обычной высокопарностью Ательни говорил о птенцах, чьи крылья достаточно окрепли, чтобы они могли покинуть родительское гнездо; но оно останется для них родным, уверял он, не скрывая влаги в глазах, если дети когда-нибудь захотят вернуться.

Постель и обед всегда для них найдутся, а отцовское сердце не останется глухим, если его детей постигнет какая-нибудь беда.

— Ну и мастер же ты поговорить, Ательни,— замечала его жена.— Не знаю, какая им может грозить беда, если они будут вести себя хорошо.

Будь честен и не бойся труда, тогда и место для тебя всегда найдется — вот как я думаю, и ничуть я не огорчусь, если все они станут зарабатывать себе сами на жизнь.

Частые роды, тяжелый труд и постоянная забота о хлебе насущном начинали сказываться на здоровье миссис Ательни: иногда по вечерам у нее так разбаливалась спина, что ей надо было сесть и перевести дух.

Ее идеал зажиточной жизни сводился к тому, чтобы нанять прислугу для черной работы и по утрам не вставать раньше семи.

Ательни взмахнул своей красивой белой рукой.

— Ах, моя Бетти, мы с тобой давно заслуживаем, чтобы о нас позаботилось государство.

Мы воспитали девять здоровых детей, мальчики послужат своей родине, а девочки будут готовить, шить и в свою очередь рожать здоровых детей.— Повернувшись к Салли, он продекламировал, чтобы ей не было обидно: — И те, кто только рядом шли, те тоже долю свою внесли!

Наряду с другими теориями Ательни за последнее время пламенно поверил в социализм. Теперь он заявил:

— В социалистическом государстве мы с тобой, Бетти, получали бы хорошую пенсию.

— Да ну их, этих самых социалистов! — воскликнула она.— Слышать о них не хочу.

Еще одна шайка бездельников присосется к рабочему люду — вот и все.

Я хочу одного: дайте человеку спокойно жить и не лезьте в его дела; я сама о себе позабочусь, а если мне не повезло, это уж моя печаль.

— Разве тебе не повезло? — сказал Ательни.— Не кощунствуй!

Были и у нас свои взлеты и падения, даром ничего не далось, мы всегда были и остались бедняками, но жить на свете все-таки стоило, ей-богу же, стоило: погляди на наших детей.

— Ну и мастер же ты поговорить, Ательни,— снова заметила жена, посмотрев на него беззлобно, но со спокойным пренебрежением.— Ты получал от детей одни удовольствия, а на мою долю выпало их рожать и воспитывать.

Я не хочу сказать, что их не люблю, раз уж они у меня есть, но, если бы я могла начать сначала, не вышла бы я замуж.