Уильям Сомерсет Моэм Во весь экран Бремя страстей человеческих (1915)

Приостановить аудио

Казалось, что от нее исходит аромат только что скошенного сена, душистого зрелого хмеля, свежесть молодой травы.

Губы ее были такими мягкими, когда они прикоснулись к его губам, а сильное, красивое тело — упругим под его ладонями.

— Мед и молоко,— прошептал он.— Ты как мед и молоко.

Он закрыл ей своими губами глаза и целовал ее веки — сначала одно, а потом другое.

Ее сильная, мускулистая рука была обнажена до локтя; он провел по ней пальцами, поражаясь ее красоте — она словно светилась; кожа была такая, какую любил писать Рубенс,— поразительно белая, прозрачная, а сверху золотился пушок.

Это была рука саксонской богини, но у небожителей не бывает такой чарующей и такой земной естественности; Филипу она напоминала деревенский сад, где растут милые каждому сердцу цветы: мальвы, белые и красные розы, чернушки и турецкие гвоздики, жимолость, дельфиниумы и камнеломка.

— Как ты можешь меня любить? — спросил он.— Жалкого калеку, ничтожного урода...

Она взяла его лицо руками и поцеловала в губы.

— Ты ужасно глупый, вот ты кто,— сказала она.

ГЛАВА 121

Когда сбор хмеля кончился, Филип вместе со всеми Ательни вернулся в Лондон; в кармане у него лежало извещение о том, что он принят ординатором терапевтического отделения в больницу св. Луки.

Он снял скромную квартиру в Вестминстере и в начале октября приступил к своим обязанностям.

Работа была интересная и разнообразная, он каждый день узнавал что-то новое и чувствовал, что понемногу начинает приносить пользу; к тому же он часто виделся с Салли.

Такая жизнь ему казалась необычайно приятной.

К шести часам он уже был совершенно свободен — кроме тех дней, когда вел амбулаторный прием,— и отправлялся в мастерскую, где училась Салли, чтобы встретить ее после работы.

Против «служебного входа» или чуть подальше, на углу, всегда дежурило несколько молодых людей, и девушки, выходившие из мастерской попарно или маленькими группами, подталкивали друг друга локтями и хихикали, узнавая своих ухажеров.

Салли в гладком черном платье была совсем не похожа на ту деревенскую девчонку, которая собирала с ним хмель.

Она быстро выходила из мастерской, но замедляла шаг, как только он ее нагонял, и улыбалась ему своей спокойной улыбкой.

Они шли рядом по людной улице.

Он рассказывал ей о своей работе в больнице, а она — о том, что делали сегодня в мастерской.

Филип знал по именам девушек, с которыми она работала.

Оказалось, что Салли обладает острым, хотя и сдержанным, чувством юмора: ее замечания по поводу товарок или их молодых людей были полны неожиданного комизма.

У нее была способность подметить характерную деталь и рассказать о ней с самым серьезным видом, словно тут не было ничего смешного, но с такой убийственной точностью, что Филип покатывался со смеху.

Тогда она поглядывала на него краешком глаза, который лучился от смеха — видно, она понимала комизм того, что рассказывает.

Здоровались они за руку и прощались так же официально.

Однажды Филип предложил ей зайти к нему выпить чаю, но она отказалась.

— Нет, не хочу.

Это будет странно выглядеть.

Они никогда не заговаривали о любви.

Ей, по-видимому, вполне хватало его общества во время этих прогулок.

Однако Филип был убежден, что она рада с ним бывать.

Она оставалась для него такой же загадкой, как и в начале их отношений.

Ее поведение было ему непонятно, но, чем больше он ее знал, тем больше к ней привязывался: она была расторопна и сдержанна, в ней было какое-то удивительное прямодушие; чувствовалось, что можно на нее положиться во всем.

— Ты необыкновенно хороший человек,— сказал он как-то ей ни с того ни с сего.

— Да небось ничуть не лучше других,— ответила она.

Филип знал, что не любит ее.

Он чувствовал к ней огромную симпатию; ему с ней было хорошо — удивительно, до чего ему с ней было покойно,— к тому же, как ни смешно это звучит, он питал уважение к этой девятнадцатилетней швейке.

И его восхищало ее завидное здоровье.

Она была великолепным образцом человеческой породы, без всякого изъяна, а физическое совершенство всегда вызывало у него благоговение.

Он чувствовал себя недостойным ее.

Но вот однажды, недели через три после их возвращения в Лондон, они шли рядом, и он заметил, что она как-то особенно молчалива.

На ее всегда таком ясном лбу пролегла тонкая черточка; казалось, она вот-вот нахмурится.

— Что случилось? — спросил он ее.

Она смотрела не на него, а прямо перед собой; щеки ее густо зарумянились.

— Не знаю.

Он мгновенно понял, что она хотела сказать.

Сердце его вздрогнуло, и он почувствовал, что от лица отхлынула кровь.

— Ты думаешь?

Ты боишься, что ты...

Он осекся.