Уильям Сомерсет Моэм Во весь экран Бремя страстей человеческих (1915)

Приостановить аудио

Говорил он по-немецки с запинкой, с трудом подбирая нужные слова.

На этот раз он сделал совсем маленькую паузу, но, прежде чем он успел окончить фразу, фрейлейн Гедвига сказала:

— Ach, Herr Cary, Sie mussen mir nicht du sagen[*6].

Филипа бросило в жар — разве он посмел бы позволить себе такую фамильярность? Он совсем потерял дар речи.

С его стороны было бы неделикатно доказывать, что он вовсе и не думал объясняться, а просто упомянул название песни.

— Entschuldigen Sie[*7],— сказал он.

— Ничего,— прошептала она.

Она мило улыбнулась, тихонько пожала его руку, а потом вернулась в гостиную.

На другой день он чувствовал себя так неловко, что не мог вымолвить ни слова, и, сгорая от смущения, всячески избегал с ней встречи.

Когда его, как всегда, позвали на прогулку, он отказался, сославшись на то, что ему надо заниматься.

Но фрейлейн Гедвига нашла возможность поговорить с ним с глазу на глаз.

— Почему вы себя так ведете? — ласково спросила она.— Знаете, я нисколько на вас не в обиде за вчерашнее.

Что же вы можете поделать, если меня полюбили?

Мне это даже лестно.

Но, хотя официально я и не обручена с Германом, я считаю себя его невестой и никогда не полюблю никого другого.

Филип снова вспыхнул, но ему удалось принять вид отвергнутого влюбленного.

— Надеюсь, вы будете очень счастливы,— сказал он.

ГЛАВА 24

Профессор Эрлин занимался с Филипом ежедневно.

Он составил список книг, которые надлежало прочесть, прежде чем приступить к самому трудному — к «Фаусту», а пока что довольно умно предложил ему начать с немецкого перевода одной из пьес Шекспира, которую Филип проходил в школе.

В те времена слава Гете достигла в Германии своего апогея.

Несмотря на то что Гете относился к ура-патриотизму свысока, его признали величайшим национальным поэтом, а после войны семидесятого года — одним из самых ярких символов национального единства.

Энтузиастам казалось, что в неистовствах Walpurgisnacht[*8] слышится грохот артиллерии под Гравелоттом[*9].

Один из признаков писательского гения заключался в том, что люди различных убеждений находят в нем свои собственные источники вдохновения; профессор Эрлин, ненавидевший пруссаков, восторженно поклонялся Гете за то, что его дышавшие олимпийским спокойствием творения давали здравомыслящему человеку прибежище от треволнений современного общества.

Появился драматург, чье имя все чаще повторяли в Гейдельберге последнее время,— прошлой зимой одна из его пьес шла в театре под восторженные овации поклонников и свистки добропорядочных людей.

Филип слышал споры о ней за длинным столом фрау профессорши, и в этих спорах профессор Эрлин терял обычное спокойствие: он стучал кулаком по столу и заглушал инакомыслящих раскатами своего великолепного баса.

По его словам, это был вздор, и вздор непристойный.

Он заставил себя высидеть спектакль до конца, но затруднялся теперь сказать, чего испытал больше — скуки или отвращения.

Если театр докатился до такого падения, пора вмешаться полиции и запретить подобные зрелища.

Он вовсе не ханжа и готов посмеяться, как и всякий другой, над остроумным и безнравственным фарсом в «Пале-Рояль», но тут нет ничего, кроме грязи.

Он красноречиво зажал нос и свистнул сквозь зубы.

Это ведет к разложению семьи, гибели морали, распаду Германии.

— Aber, Adolf[*10],— взывала фрау профессорша с другого конца стола,— не волнуйся!

Профессор погрозил ей кулаком.

Он был самым кротким существом на свете и ни разу в жизни не отважился предпринять что-нибудь без ее совета.

— Нет, Елена,— вопил он,— говорю тебе, пусть лучше я увижу трупы наших дочерей у своих ног, чем узнаю, что они слушали бред этого бесстыдника.

Пьеса называлась «Кукольный дом», автором ее был Генрик Ибсен.

Профессор Эрлин ставил его на одну доску с Рихардом Вагнером, но имя последнего он произносил не с гневом, а с добродушным смехом.

Это был шарлатан, но шарлатан удачливый, и тут было над чем посмеяться.

— Verruckter Kerl![*11] — говорил он.

Он видел «Лоэнгрина», и это было еще терпимо.

Скучно, но не более того.

А вот «Зигфрид»!

Тут профессор Эрлин подпирал ладонью голову и разражался хохотом.

Ни одной мелодии с самого начала и до самого конца!

Представляю себе, как Рихард Вагнер сидит в своей ложе и до колик смеется над теми, кто принимает его музыку всерьез.

Это — величайшая мистификация девятнадцатого века!

Профессор поднес к губам стакан пива, запрокинул голову и выпил до дна.

Потом, утирая рот тыльной стороной руки, произнес:

— Поверьте, молодые люди, еще не кончится девятнадцатый век, а о Вагнере никто и не вспомнит.