И вы совершенно верно изобразили, на что расходовались бы мои деньги — во всяком случае, некоторая их часть. Свободные суммы я, разумеется, тратила бы на ноты и книги.
— А капитал вы распределили бы на пожизненные ренты для авторов и их наследников.
— Нет, Эдвард. Я нашла бы ему другое применение.
— Быть может, вы обещали бы его в награду тому, кто напишет наиболее блистательную апологию вашего любимого утверждения, что любить человеку дано лишь единожды в жизни... Полагаю, вы своего мнения не переменили?
— Разумеется.
В моем возрасте мнений так легко не меняют.
Навряд ли мне доведется увидеть или услышать что-то, что убедило бы меня в обратном.
— Марианна, как вы замечаете, хранит прежнюю твердость, — сказала Элинор. — Она ничуть и ни в чем не изменилась.
— Только стала чуточку серьезней, чем была прежде.
— Нет, Эдвард, — сказала Марианна, — не вам упрекать меня в этом.
Вы ведь сами не очень веселы.
— Почему вы так полагаете? — спросил он со вздохом.
— Веселость ведь никогда не была мне особенно свойственна.
— Как и Марианне, — возразила Элинор.
— Я не назвала бы ее смешливой. Она очень серьезна, очень сосредоточенна, какое бы занятие себе не выбирала. Иногда она говорит много и всегда с увлечением, но редко бывает весела, как птичка.
— Пожалуй, вы правы, — ответил он. — И все же я всегда считал ее веселой, живой натурой.
— Мне часто приходилось ловить себя на таких же ошибках, — продолжала Элинор, — когда я совершенно неверно толковала ту или иную черту характера, воображала, что люди гораздо более веселы или серьезны, остроумны или глупы, чем они оказывались на самом деле, и не могу даже объяснить, почему или каким образом возникало подобное заблуждение.
Порой полагаешься на то, что они говорят о себе сами, гораздо чаще — на то, что говорят о них другие люди, и не даешь себе времени подумать и судить самой.
— Но мне казалось, Элинор, — сказала Марианна, — что как раз и следует совершенно полагаться на мнения других людей.
Мне казалось, что способность судить дана нам лишь для того, чтобы подчинять ее приговорам наших ближних.
Право же, именно это ты всегда проповедовала!
— Нет, Марианна, никогда.
Никогда я не проповедовала подчинение собственных мыслей чужим.
Я пыталась влиять только на поведение.
Не приписывай мне того, что я не могла говорить.
Признаю себя виновной в том, что часто желала, чтобы ты оказывала больше внимания всем нашим знакомым. Но когда же я советовала тебе безоговорочно разделять их чувства и принимать их суждения в серьезных делах?
— Так, значит, вам не удалось убедить вашу сестру в необходимости соблюдать равную вежливость со всеми? — спросил Эдвард у Элинор.
— И вы в этом совсем не продвинулись?
— Напротив! — ответила Элинор, бросая на сестру выразительный взгляд.
— Душой я весь на вашей стороне, — сказал он, — но, боюсь, поведением ближе к вашей сестрице.
Я от души хотел бы быть любезным, но моя глупая застенчивость так велика, что нередко я выгляжу высокомерным невежей, хотя меня всего лишь сковывает злосчастная моя неловкость.
Мне нередко приходит в голову, что природа, видимо, предназначала меня для низкого общества, настолько несвободно чувствую я себя с новыми светскими знакомыми.
— У Марианны для ее невежливости такого извинения нет, — возразила Элинор. — Застенчивость ей несвойственна.
— Ее достоинства слишком велики, чтобы оставлять место для должного смущения, — ответил Эдвард.
— Застенчивость ведь всегда порождается ощущением, что ты в том или ином отношении много хуже других людей.
Если бы я мог убедить себя, что способен держаться с приятной непринужденностью, то перестал бы смущаться и робеть.
— Но остались бы замкнутым, — заметила Марианна. — А это ничуть не лучше!
— Замкнутым? — переспросил Эдвард с недоумением. — Разве я замкнутый человек, Марианна?
— Да. На редкость.
— Не понимаю, — ответил он, краснея.
— Замкнутый! Но как? В чем?
Что я от вас скрываю?
Какой откровенности вы от меня ждали бы?
Элинор удивила его горячность, но, пытаясь свести все к шутке, она сказала:
— Неужели вы так мало знаете мою сестрицу, что не понимаете ее намека?
Неужели вам неизвестно, что она называет замкнутыми всех, кто не сыплет словами столь же быстро и не восхищается тем, что восхищает ее, столь же пылко, как она сама?
Эдвард ничего не ответил.
И, вновь погрузившись в еще более невеселую задумчивость, продолжал хранить угрюмое молчание.
Глава 18
Элинор наблюдала унылость своего друга с большой тревогой.