И он всё ходил по улице и около забора поджидал этого случая.
Он видел, как в ворота вошел нищий и на него напали собаки, потом, час спустя, слышал игру на рояли, и звуки доносились слабые, неясные.
Должно быть, Анна Сергеевна играла.
Парадная дверь вдруг отворилась, и из нее вышла какая-то старушка, а за нею бежал знакомый белый шпиц.
Гуров хотел позвать собаку, но у него вдруг забилось сердце, и он от волнения не мог вспомнить, как зовут шпица.
Он ходил и всё больше и больше ненавидел серый забор, и уже думал с раздражением, что Анна Сергеевна забыла о нем и, быть может, уже развлекается с другим, и это так естественно в положении молодой женщины, которая вынуждена с утра до вечера видеть этот проклятый забор.
Он вернулся к себе в номер и долго сидел на диване, не зная, что делать, потом обедал, потом долго спал.
«Как всё это глупо и беспокойно, — думал он, проснувшись и глядя на темные окна; был уже вечер.
— Вот и выспался зачем-то.
Что же я теперь ночью буду делать?»
Он сидел на постели, покрытой дешевым серым, точно больничным одеялом, и дразнил себя с досадой:
«Вот тебе и дама с собачкой… Вот тебе и приключение… Вот и сиди тут».
Еще утром, на вокзале, ему бросилась в глаза афиша с очень крупными буквами: шла в первый раз «Гейша».
Он вспомнил об этом и поехал в театр.
«Очень возможно, что она бывает на первых представлениях», — думал он.
Театр был полон.
И тут, как вообще во всех губернских театрах, был туман повыше люстры, шумно беспокоилась галерка; в первом ряду перед началом представления стояли местные франты, заложив руки назад; и тут, в губернаторской ложе, на первом месте сидела губернаторская дочь в боа, а сам губернатор скромно прятался за портьерой, и видны были только его руки; качался занавес, оркестр долго настраивался.
Всё время, пока публика входила и занимала места, Гуров жадно искал глазами.
Вошла и Анна Сергеевна.
Она села в третьем ряду, и когда Гуров взглянул на нее, то сердце у него сжалось, и он понял ясно, что для него теперь на всем свете нет ближе, дороже и важнее человека; она, затерявшаяся в провинциальной толпе, эта маленькая женщина, ничем не замечательная, с вульгарною лорнеткой в руках, наполняла теперь всю его жизнь, была его горем, радостью, единственным счастьем, какого он теперь желал для себя; и под звуки плохого оркестра, дрянных обывательских скрипок он думал о том, как она хороша.
Думал и мечтал.
Вместе с Анной Сергеевной вошел и сел рядом молодой человек с небольшими бакенами, очень высокий, сутулый; он при каждом шаге покачивал головой и, казалось, постоянно кланялся.
Вероятно, это был муж, которого она тогда в Ялте, в порыве горького чувства, обозвала лакеем.
И в самом деле, в его длинной фигуре, в бакенах, в небольшой лысине было что-то лакейски-скромное, улыбался он сладко, и в петлице у него блестел какой-то ученый значок, точно лакейский номер.
В первом антракте муж ушел курить, она осталась в кресле.
Гуров, сидевший тоже в партере, подошел к ней и сказал дрожащим голосом, улыбаясь насильно:
— Здравствуйте.
Она взглянула на него и побледнела, потом еще раз взглянула с ужасом, не веря глазам, и крепко сжала в руках вместе веер и лорнетку, очевидно, борясь с собой, чтобы не упасть в обморок.
Оба молчали.
Она сидела, он стоял, испуганный ее смущением, не решаясь сесть рядом.
Запели настраиваемые скрипки и флейта, стало вдруг страшно, казалось, что из всех лож смотрят.
Но вот она встала и быстро пошла к выходу; он — за ней, и оба шли бестолково, по коридорам, по лестницам, то поднимаясь, то опускаясь, и мелькали у них перед глазами какие-то люди в судейских, учительских и удельных мундирах, и всё со значками; мелькали дамы, шубы на вешалках, дул сквозной ветер, обдавая запахом табачных окурков.
И Гуров, у которого сильно билось сердце, думал:
«О господи!
И к чему эти люди, этот оркестр…»
И в эту минуту он вдруг вспомнил, как тогда вечером на станции, проводив Анну Сергеевну, говорил себе, что всё кончилось и они уже никогда не увидятся.
Но как еще далеко было до конца!
На узкой, мрачной лестнице, где было написано
«Ход в амфитеатр», она остановилась.
— Как вы меня испугали! — сказала она, тяжело дыша, всё еще бледная, ошеломленная.
— О, как вы меня испугали!
Я едва жива.
Зачем вы приехали?
Зачем?
— Но поймите, Анна, поймите… — проговорил он вполголоса, торопясь.
— Умоляю вас, поймите…
Она глядела на него со страхом, с мольбой, с любовью, глядела пристально, чтобы покрепче задержать в памяти его черты.
— Я так страдаю! — продолжала она, не слушая его.
— Я всё время думала только о вас, я жила мыслями о вас.
И мне хотелось забыть, забыть, но зачем, зачем вы приехали?