Потому что ведь нет-двери, нет шкафа, нет ящика, нет бутылки, нет ни одного предмета, который не кричит нам: воровка, воровка, воровка!
Прибавьте еще к этому постоянную горечь, порождаемую страшным неравенством, этим ужасным неравномерным распределением житейских благ, которое, несмотря на фа-, мильярности, на улыбки и подарки, вырывает между нами и нашими господами непроходимую пропасть, создает целый мир глухой ненависти, скрытой зависти, будущей мести… неравенством, которое с каждой минутой становится чувствительнее и унизительнее благодаря капризам или даже доброте этих бессердечных, не имеющих никакого чувства справедливости существ, какими всегда являются богатые… Подумали ли вы хоть одну минуту о том, какое чувство смертельной и вполне законной ненависти, доходящей до желания убить тут же на месте, да, убить, испытываем мы, когда хозяева наши, желая выразить что-нибудь низкое, бесчестное, говорят в нашем присутствии с отвращением, как будто бы мы составляем совсем отдельную породу людей:
«У него лакейская душа… Это лакейское чувство»… Какими же мы должны делаться в том аду?..
Или они думают, в самом деле, что я не предпочла бы носить красивые платья, кататься в роскошных каретах, наслаждаться с любовниками и держать также слуг?
Они нам говорят о преданности, о честности, о верности…
Однажды, это было на Комбонской улице… и было же у меня мест, слава тебе, Господи, — господа выдавали замуж свою дочь.
Они давали большой бал, и невеста получила кучу подарков, которые заполнили бы целый воз для перевозки мебели.
Я спросила у Баптиста, лакея, в шутку, конечно:
А вы, Баптист… А ваш подарок?
Мой подарок? — переспросил он, пожав плечами.
Да… назовите его!
Банка керосина, который я зажег бы у них под кроватью… Вот мой подарок!
Это был хороший ответ.
Впрочем, этот Баптист был человеком, сильно интересующимся политикой.
А ваш подарок, Селестина? — спросил он меня в свою очередь.
Мой?
Я придала своим пальцам вид когтей и сделала жест, как будто собиралась вцепиться в чье-нибудь лицо.
— Вот — выцарапала бы ей глаза! — ответила я.
Метрдотель, которого никто ни о чем не спрашивал и который осторожно укладывал цветы и фрукты в хрустальную вазу, сказал спокойным тоном:
— А я удовольствовался бы тем, что залил бы им их рожи в церкви бутылкой хорошей серной кислоты…
И он воткнул розу между двумя грушами.
Ах, да, любить их!..
Что меня удивляет, так это только то, что подобные катастрофы не случаются чаще.
Когда я думаю о том, что кухарка каждый день держит в руках жизнь своих господ… щепотку мышьяку вместо соли… немножко стрихнину вместо уксуса и — готово! А, как видите, этого нет.
У нас, должно быть, все-таки рабство в крови!..
Я необразованна и пишу то, что думаю и что мне приходится видеть… Ну так я вам говорю, что все это нехорошо… Я говорю, что с того момента, когда кто-нибудь берет в свой дом прислугу, кто бы она ни была, он должен относиться к ней хорошо, бережно, покровительствовать ей.
Я говорю также, что если хозяева так не поступают, мы имеем право брать все, имеем право посягать на их сундуки, даже на их жизнь…
Ну и довольно на этот раз, напрасно я думаю обо всех этих вещах, от которых у меня начинает болеть голова и становится скверно на душе… Я возвращаюсь к моему рассказу.
Мне стоило большого труда уйти из обители, от сестер Скорбящей Божьей Матери.
Несмотря на любовь Клэ-Клэ и на то, что эта любовь давала мне новые и очень приятные ощущения, я чувствовала, что я старею в этом учреждении, и я очень стосковалась по свободе.
Когда честные сестры поняли, что я твердо решила уехать, они стали предлагать мне массу мест… Все места стали вдруг хороши и как раз подходящи для меня.
Но я не всегда тупа и понимаю плутни — и потому я от всех этих мест отказывалась; в каждом месте находила что-нибудь, что мне не подходило… Надо было видеть их физиономии, этих святых женщин… Это было комично… Они рассчитывали, что поместивши меня у каких-нибудь старых ханжей, они с лихвой смогут вернуть себе расходы по моему содержанию из моего жалованья, конечно… А я наслаждалась тем, что я теперь получила возможность в свою очередь надуть их.
Однажды я сообщила сестре Бонифации, что намерена уехать сегодня же вечером.
У нее хватило дерзости сказать мне, подымая руки к небу:
Но, мое дорогое дитя, это невозможно…
Как невозможно?..
Дорогое дитя, вы не можете оставить этот дом таким образом.
Вы нам должны больше 70 франков… Вы должны нам сначала заплатить эти семьдесят франков.
Чем же я вам заплачу? — возразила я.
— Ведь у меня нет ни гроша… Вы можете меня обыскать…
Сестра Бонифация бросила на меня взгляд, полный ненависти, а потом сказала строго и с достоинством:
— Но знаете ли вы, сударыня, что это воровство?
А обкрадывать таких бедных женщин, как мы, это больше, чем воровство… это святотатство, за которое вас накажет Бог… Подумайте об этом.
Тогда я вспыхнула от злости: Скажите, пожалуйста! — закричала я. — Кто здесь кого обкрадывает, это еще вопрос… Вы положительно восхитительны, милые сестрицы!
Я вам запрещаю говорить со мной таким образом…
Ах, да перестаньте же пожалуйста!
Как?..
Работают для вас, работают, как животные, с утра до вечера, зарабатывают для вас огромные деньги… Кормите вы нас такой пищей, от которой собаки бы отказались… И кроме всего этого вам следует еще платить!..
Да!.. Вы ничем не брезгуете…
Сестра Бонифация страшно побледнела… Я чувствовала, что с ее губ готовы были сорваться ужасные, грубые ругательства… Но она не посмела их произнести и пробормотала: