Натаниэль Готорн Во весь экран Дом о семи шпилях (1851)

Приостановить аудио

Сколько я его помню, он всегда был стар — а я помню его с детства: он уже и тогда был предметом моего любопытства как лучший и прочнейший образец давно минувшей эпохи и вместе с тем как сцена происшествий, исполненных интереса, может быть, гораздо в большей мере, нежели приключения серых феодальных замков; он всегда был для меня древним домом, и потому мне очень трудно представить блеск новизны, в каком впервые озарило его солнце.

Его нынешнее состояние, до которого он дошел за сто шестьдесят лет, неизбежно будет омрачать картину, в какой мы желали бы представить себе его внешний вид в то утро, когда пуританский магнат зазвал к себе в гости весь город.

В доме должно было совершиться освящение вместе с праздником новоселья.

После молитвы и проповеди почтенного мистера Хиггинсона и после хорового пения псалма для чувств более грубых готовилось обильное возлияние пива, сидра, вина и водки, и, как было известно, ожидали также зажаренного целиком быка или по крайней мере искусно разрезанные части говядины в количестве, равном весу и объему целого быка.

Коза, застреленная в двадцати верстах от этих мест, пошла на паштет.

Из трески весом в шестьдесят фунтов, пойманной в заливе, сварили прекрасную уху.

Словом, труба нового дома, выбрасывая в воздух дым из кухни, наполняла всю окрестность ароматом говядины, дичи и рыбы, обильно приправленных душистыми травами и луком.

Улица в назначенный час была заполнена народом; каждый, подходя к дому, осматривал снизу доверху величавое здание.

Оно стояло несколько в стороне от улицы, но скорей из гордости, нежели из скромности.

Весь фасад его был украшен странными фигурами, произведением грубой готической фантазии.

Семь остроконечных фронтонов со шпилями возносились к небу, похожие на целую группу строений, дышащих посредством одной огромной трубы.

Многочисленные перегородки в окнах со своими мелкими, вырезанными алмазом стеклами пропускали солнечный свет в залу и в другие покои, между тем как второй этаж, выступая над первым, бросал на него тень и придавал меланхолическую мрачность нижним комнатам.

Деревянные шары, украшенные резьбой, были прикреплены под выступами верхнего этажа.

Небольшие железные спирали украшали каждый из семи шпилей.

На треугольнике шпиля, глядевшего на улицу, в то же самое утро были установлены солнечные часы — солнце на них еще показывало первый светлый час истории, которой не суждено было продолжаться так же светло.

Вокруг дома земля была еще завалена щепками, обрезками дерева, досками и битым кирпичом; все это вместе с недавно изрытой почвой, которая не успела еще порасти травой, усиливало впечатление странности и новизны, какое производит на нас дом, не совсем еще занявший свое место в повседневной жизни людей.

Итак, гости собрались в доме.

Полковник Пинчон удалился к себе в кабинет, который называли приемной.

Шло время, а он все не появлялся. Наконец присутствовавший среди гостей лейтенант-губернатор решил позвать хозяина к столу. Он подошел к двери приемной и постучал. Но ответа не последовало. Когда затих стук, в доме царило глубокое, страшное, тяготившее душу молчание.

— Странно, право! Очень странно! — воскликнул лейтенант-губернатор, нахмурившись.

— Но так как наш хозяин подает нам пример несоблюдения приличий, то и я отброшу их и без церемоний войду в его комнату!

Он повернул ручку, дверь уступила и вдруг отворилась настежь внезапно ворвавшимся ветром, который, подобно долгому вздоху, прошел от наружной двери через все проходы и комнаты нового дома.

Он зашелестел платьями дам, взвеял длинные кудри джентльменских париков и заколыхал занавесями у окон и постельными шторами в спальнях, всюду производя странный трепет, который был еще поразительнее тишины.

Неопределенный ужас, будто от какого-то страшного предчувствия, закрался в душу каждого из присутствовавших.

Несмотря на это, гости поспешили к отворенной двери, подталкивая вперед в своем нетерпеливом любопытстве самого лейтенанта-губернатора.

При первом взгляде они не заметили ничего необычного. Это была хорошо убранная комната умеренной величины, немного мрачная от занавесок; на полках стояли книги; на стене висела большая карта и, как можно было догадаться, портрет полковника Пинчона, под которым сидел сам оригинал в дубовом кресле, с пером в руке.

Письма и чистые листы бумаги лежали перед ним на столе.

Он, казалось, смотрел на любопытную толпу, брови его были нахмурены, и на смуглом лице заметно было неудовольствие, как будто он сильно оскорбился вторжением к себе гостей.

Тут мальчик, внук покойника, единственное человеческое существо, которое осмеливалось фамильярничать с ним, протиснулся в эту минуту сквозь толпу гостей и побежал к сидевшей фигуре, но, остановившись на полпути, испуганно вскрикнул.

Гости, вздрогнув все разом, как листья на дереве, подступили ближе и заметили в пристальном взгляде полковника Пинчона неестественное выражение; на его манжетах видны были кровавые пятна, и серебристая борода его была также забрызгана кровью.

Поздно было уже оказывать помощь.

Жестокосердый пуританин, неутомимый преследователь, хищный человек с непреклонной волей был мертв!

Мертв в своем новом доме!

Предание, едва ли стоящее упоминания, потому что оно придает оттенок суеверного ужаса сцене, и без того довольно мрачной, — предание утверждает, будто бы из толпы гостей послышался чей-то громкий голос, напомнивший последние слова казненного Мэтью Моула: «Бог напоил его моей кровью!»

Вот так рано смерть — этот гость, который непременно является во всякое жилище человеческое, — перешагнула через порог Дома с семью шпилями!

Внезапный и таинственный конец полковника Пинчона наделал в то время немало шуму.

Поговаривали, что он умер насильственной смертью, так как на горле у него замечены были следы пальцев, на измятых манжетах — отпечаток кровавой руки, а его остроконечная борода была всклокочена, как будто кто-то крепко ее схватил.

Во внимание принималось и то соображение, что решетчатое окно возле кресла полковника было в ту пору отворено, а за пять минут до рокового открытия была замечена человеческая фигура, перелезавшая через садовую ограду позади дома.

Но мы не станем придавать какую-либо важность этого рода историям, которые непременно вырастают вокруг всякого подобного происшествия и которые, как и в настоящем случае, иногда переживают целые столетия.

Что касается собственно нас, то мы так же мало им верим, как и басне о костяной руке, которую будто бы видел лейтенант-губернатор на горле полковника, но которая исчезла, когда он сделал несколько шагов вперед по комнате.

Известно только, что несколько докторов медицины долго совещались между собой и жарко спорили о мертвом теле.

Один, по имени Джон Свиннертон, — особа, по-видимому, весьма важная — объявил, если только мы ясно поняли его медицинские выражения, что полковник умер от апоплексии.

Каждый из его товарищей выдвигал свою гипотезу, более или менее правдоподобную, но все они облекали свои мысли в такие темные, загадочные фразы, которые должны были свести с ума неученого слушателя.

Уголовный суд освидетельствовал тело и, так как он состоял из людей особенно умных, вынес заключение, против которого нечего было сказать:

«Умер скоропостижно».

В самом деле, трудно предположить, что здесь было серьезное подозрение в убийстве или основание обвинять в злодеянии какое-нибудь постороннее лицо.

Сан, богатство и почетное место, занимаемое покойником в обществе, сами по себе являлись достаточными причинами для того, чтобы произвести самое строгое следствие.

Но так как в документах не говорится ни о каком следствии, то можно думать, что ничего подобного не было.

Предание, которое часто сохраняет истину, забытую историей, но еще чаще передает нам нелепые толки, какие в старину велись у домашнего очага, а теперь наполняют газеты, — предание одно виной всем противоположностям в показаниях.

В надгробном — после напечатанном и уцелевшем до сих пор — слове, почтенный мистер Хиггинсон наравне с разными благополучиями земного странствия своего почтенного прихожанина упоминает о тихой, благовременной кончине.