Теперь мы будем завтракать.
Гость сел на предназначенное для него кресло и с потерянным видом огляделся вокруг.
Он, очевидно, старался понять, что ему предстоит; по крайней мере желал удостовериться, что он находится именно здесь, в низкой комнате с дубовыми стенами и потолком, пересеченным несколькими перекладинами, а не в другом месте, которое навеки запечатлелось в его памяти.
Но этот подвиг был для него так труден, что он мог преуспеть в нем лишь отчасти.
Его сознание беспрестанно исчезало, оставляя за столом только истощенную, поседевшую и печальную фигуру — физический призрак.
Через некоторое время в глазах гостя опять показывался слабый свет, свидетельствуя о том, что дух его вернулся и силится разжечь домашний очаг сердца, засветить лампаду ума в темноте разрушенного дома, где он осужден вести одинокую, отделенную от мира жизнь.
В один из этих моментов Фиби убедилась в той мысли, которую она сперва отвергала как нелепую и невозможную.
Она поняла, что сидевший перед ней человек и есть оригинал прекрасной миниатюры, хранившейся у ее кузины Гепзибы.
Действительно, благодаря своей разборчивости в костюмах, она тотчас догадалась, что его шлафрок, по виду, материалу и моде, был тем самым, что изображен на портрете.
Это старое, полинялое платье, потерявшее весь свой прежний блеск, казалось, говорило каким-то особенным языком, которому нет названия, о тайном бедствии, постигшем его хозяина.
Глядя на него, можно было понять, что душу этого человека постиг какой-то страшный удар.
Он сидел здесь словно под покрывалом разрушения, которое отделяло его от мира, но сквозь которое порой проступало то самое выражение, нежное и мечтательное, какое Мальбон отразил в миниатюре и которое ни годы, ни тяжесть обрушившегося на него бедствия не в состоянии были уничтожить.
Гепзиба налила чашку восхитительно благоухающего кофе и подала ее гостю.
Встретившись с ней взглядом, он, казалось, пришел в смущение.
— Это ты, Гепзиба? — проговорил он невнятно, потом продолжил, как будто не замечая, что его слышат: — Как переменилась!
Как переменилась!
И недовольна мною за что-то… Почему она так хмурит брови?
Бедная Гепзиба!
Это был тот самый нахмуренный взгляд, который со временем, от близорукости и постоянного беспокойства, вошел у нее в привычку.
Но эти неясные слова оживили в ее душе какое-то грустное чувство любви, и оно придало всему лицу ее нежное и даже приятное выражение.
— Недовольна! — повторила она. — Недовольна вами, Клиффорд!..
Тон, которым она произнесла это восклицание, был жалобным и поистине музыкальным — как будто какой-нибудь превосходный музыкант извлек сладкий, потрясающий душу звук из разбитого инструмента. Так глубоко было чувство, выразившееся в голосе Гепзибы!
— Здесь, напротив, все вас любят, — прибавила она.
— Вы у себя дома!
Гость ответил на ее слова улыбкой, которая не осветила и половины его лица.
Но как ни была она слаба и мимолетна, в ней сквозило очарование красоты.
Вслед за этой улыбкой на лице у него появилось более грубое выражение — или оно казалось грубым, потому что не было смягчено светом разума.
Это был голод.
Гость принялся за предложенный ему завтрак, можно сказать, почти с жадностью и, казалось, позабыл и о самом себе, и о Гепзибе, и о юной Фиби, и обо всем, что его окружало.
Вероятно, если бы его умственные способности сохранили свою силу, он бы сдержал тягу к услаждению желудка.
Но в настоящем положении дел эта потребность проявилась в таком тягостном для наблюдателя виде, что Фиби вынуждена была потупить взор.
Скоро гость почуял аромат стоявшего перед ним кофе и принялся пить его с нескрываемым наслаждением.
Ароматная эссенция подействовала на него как волшебный напиток. Темная субстанция его существа сделалась прозрачной — по крайней мере, в такой степени, что сквозь нее теперь был различим свет разума.
— Больше, больше! — вскрикнул он с тревожной поспешностью, словно боясь упустить что-то от него ускользавшее.
— Вот что мне нужно!
Дайте мне больше!
В это время стан его несколько распрямился, а в глазах появилось осмысленное выражение.
Они, впрочем, не оживились настолько, чтобы в них отразился ум.
Это было скорее чувство нравственного удовольствия, способность к восприятию красоты, которая составляет главную принадлежность некоторых натур, обнаруживая в них изящный от природы вкус.
Красота становится жизнью такого человека, к ней одной направлены все его стремления, и если только физические органы его находятся в гармонии с этим чувством, то и само оно получает должное развитие.
Такой человек не должен знать горестей, ему не с чем бороться, для него не существует мучений, ожидающих тех, у кого достает духу, воли и сознания для борьбы с жизнью.
Для этих исключительных характеров подобные мучения и составляют лучший из даров жизни, но для существа, на которое устремлено в настоящую минуту наше внимание, они были бы горем, небесной карой.
Нисколько не умаляя его достоинств, мы думаем, что Клиффорд отчасти был сибаритом по натуре.
Это можно было заметить по тому, как его глаза постоянно устремлялись к солнечному свету, который пробивался сквозь густоту ветвей в старинную, мрачную комнату.
Это проявлялось в том, как он смотрел на кружку с розами, с каким наслаждением вдыхал их аромат.
Это обнаруживалось в бессознательной улыбке, с какой он смотрел на Фиби, чей свежий, девственный образ был слиянием солнечного света с ароматом цветов.
Не менее очевидна была эта любовь к прекрасному, эта жажда красоты и тогда, когда он с инстинктивной осторожностью отворачивал глаза от хозяйки, и его взгляд скорее блуждал по сторонам, нежели возвращался назад.
Виноват в этом был не Клиффорд, виновата была несчастная судьба Гепзибы.
Как мог он — при этой желтизне ее лица, при этой ее жалкой, печальной мине, при этом безобразном тюрбане, украшавшем ее голову, и этих нахмуренных бровях, — как мог он находить удовольствие в том, чтобы смотреть на нее?
Но неужели он не выразил никакой любви к ней за всю ту нежность, которую она молчаливо расточала перед ним?