– Боже мой! Что с ним произошло?
Бедняга, бедняга!
Я коротко рассказал ему о случившемся и объяснил, почему мы надеемся, что к пациенту вернется сознание после операции, на короткое время во всяком случае.
Он сел на край постели рядом с Годалмингом.
Что ж, будем ждать, пока не станет ясно, в каком месте надо делать трепанацию, чтобы удалить тромб. Несомненно, кровотечение усиливается.
Минуты нашего ожидания текли с ужасающей медлительностью.
У меня замирало сердце, и я видел по лицу Ван Хелсинга, что и он немало волнуется относительно будущего.
Я боялся тех слов, которые мог произнести Ренфилд.
И определенно боялся думать; угнетало предчувствие того неотразимого бедствия, которое надвигалось на нас, как море в часы прилива.
Бедняга Ренфилд дышал отрывисто, спазматически.
Каждую минуту казалось, что он откроет глаза и заговорит, но снова звучало хриплое дыхание, и обморок делался все глубже.
Как я ни привык к виду болезней и смерти, это ожидание все сильней действовало мне на нервы.
Я почти слышал удары собственного сердца; а кровь, приливавшая к вискам, отдавалась в моем мозгу, как удары молота.
Молчание делалось мучительным.
Я поглядел на своих товарищей и по их пылающим лицам и влажным лбам понял, что они испытывают ту же муку.
Наши нервы были взвинчены, словно вот-вот раздастся звон страшного колокола, который захватит нас врасплох.
Наконец настал момент, когда стало ясно, что пациент быстро слабеет; он мог умереть с минуты на минуту.
Я посмотрел на профессора и увидел его пристальный взгляд, обращенный ко мне. Он сказал:
– Нельзя терять времени.
От его слов зависит жизнь многих людей; я думал о том, пока стоял рядом.
Быть может, ставкой здесь служат души.
Мы сделаем трепанацию как раз над ухом.
Не сказав больше ни слова, он приступил к операции.
Несколько минут дыхание оставалось хриплым.
Затем последовал такой долгий вздох, что казалось, грудь должна распахнуться.
Глаза Ренфилда вдруг открылись и уставились на нас с диким, бессмысленным выражением.
Это продолжалось несколько минут; потом взгляд его смягчился, в нем отразилось приятное удивление, и вздох облегчения сорвался с губ.
Он судорожно задвигался и сказал:
– Я буду спокоен, доктор.
Велите им снять смирительную рубашку.
Я видел страшный сон, и он так истощил мои силы, что я не могу сдвинуться с места.
Что с моим лицом? Оно словно опухло и ужасно саднит.
Он хотел повернуть голову, но при этом усилии глаза его снова остекленели, и я тихонько поддержал его голову.
Тогда Ван Хелсинг сказал спокойным, серьезным тоном:
– Расскажите нам ваш сон, м-р Ренфилд!
При звуках этого голоса на разбитом лице Ренфилда появилась радостная улыбка, и он ответил:
– Это д-р Ван Хелсинг?
Как вы добры, что пришли сюда.
Дайте воды, у меня губы пересохли; и я постараюсь рассказать вам.
Мне снилось… – Он замолк, будто потерял сознание. Я быстро сказал Квинси: – Бренди у меня в кабинете, быстрей!
Он убежал и скоро вернулся со стаканами и графинами бренди и воды.
Мы смочили потрескавшиеся губы пациента, и он ожил.
Но было очевидно, что его бедный поврежденный мозг работал в это время, потому что, когда он совершенно пришел в себя, он взглянул проницательно, с мучительным смущением, которого мне никогда не забыть, и сказал:
– Я не должен обманывать самого себя; это был не сон, а жестокая действительность.
Его взгляд блуждал по комнате; когда он остановился на двух фигурах, терпеливо сидевших на краю постели, он продолжил:
– Если бы я не был в этом уверен, все равно понял бы по их присутствию.
На секунду его глаза закрылись – не от боли или сонливости, а по доброй воле, будто он хотел собрать свои мысли; когда он открыл глаза, то заговорил торопливо и более энергично, чем до сих пор:
– Скорее, доктор, скорее!
Я умираю.
Чувствую, что мне осталось жить всего несколько минут, и затем я снова вернусь к смерти… или к тому, что хуже смерти.