Илья Ильф и Евгений Петров Во весь экран Двенадцать стульев (1928)

Приостановить аудио

Остап врезался в очередь, растолкал фортинбрасовцев и, крича – «мне только справку, вы же видите, что я даже калош не снял», – пробился к окошечку и заглянул внутрь.

Администратор трудился, как грузчик.

Светлый бриллиантовый пот орошал его жирное лицо.

Телефон тревожил его поминутно и звонил с упорством трамвайного вагона, пробирающегося через Смоленский рынок. – Да! – кричал он. – Да! Да! В восемь тридцать! Он с лязгом вешал трубку, чтобы снова ее схватить. – Да! Театр Колумба! Ах, это вы, Сегидилья Марковна? Есть, есть, конечно, есть. Бенуар!.. А Бука не придет? Почему? Грипп? Что вы говорите? Ну, хорошо!.. Да, да, до свиданья, Сегидилья Марковна… – Театр Колумба!!! Нет! Сегодня никакие пропуска не действительны! Да, но что я могу сделать? Моссовет запретил!.. – Театр Колумба!!! Ка-ак? Михаил Григорьевич? Скажите Михаилу Григорьевичу, что днем и ночью в театре Колумба его ждет третий ряд, место у прохода… Рядом с Остапом бурлил и содрогался мужчина с полным лицом, брови которого беспрерывно поднимались и опадали. – Какое мне дело! – говорил ему администратор. Хунтов (это был человек, созвучный эпохе) негордой скороговоркой просил контрамарку. – Никак! – сказал администратор. – Сами понимаете – Моссовет! – Да, – мямлил Хунтов, – но Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов согласовало с Павлом Федоровичем… – Не могу и не могу… Следующий! – Позвольте, Яков Менелаевич, мне же в Московском отделении Ленинградского общества драматических писателей и оперных композиторов… – Ну, что я с вами сделаю?.. Нет, не дам! Вам что, товарищ? Хунтов, почувствовав, что администратор дрогнул, снова залопотал: – Поймите же, Яков Менелаевич, Московское отделение Ленинградского общества драматических писателей и оперных компози… Этого администратор не перенес. Всему есть предел. Ломая карандаши и хватаясь за телефонную трубку, Менелаевич нашел для Хунтова место у самой люстры.

– Скорее, – крикнул он Остапу, – вашу бумажку.

– Два места, – сказал Остап очень тихо, – в партере.

– Кому?

– Мне.

– А кто вы такой, чтоб я вам давал места?

– А я все-таки думаю, что вы меня знаете.

– Не узнаю.

Но взгляд незнакомца был так чист, так ясен, что рука администратора сама отвела Остапу два места в одиннадцатом ряду.

– Ходят всякие, – сказал администратор, пожимая плечами, очередному умслопогасу, – кто их знает, кто они такие… Может быть, он из Наркомпроса?..

Кажется, я его видел в Наркомпросе… Где я его видел?

И, машинально выдавал пропуска счастливым теа и кинокритикам, притихший Яков Менелаевич продолжал вспоминать, где он видел эти чистые глаза.

Когда все пропуска были выданы и в фойе уменьшили свет, Яков Менелаевич вспомнил: эти чистые глаза, этот уверенный взгляд он видел в Таганской тюрьме в 1922 году, когда и сам сидел там по пустяковому делу. Театр Колумба помещался в особняке. Поэтому зрительный зал его был невелик, фойе непропорционально огромны, курительная ютилась под лестницей. На потолке была изображена мифологическая охота. Театр был молод и занимался дерзаниями в такой мере, что был лишен субсидии. Существовал он второй год и жил, главным образом, летними гастролями.

Из одиннадцатого ряда, где сидели концессионеры, послышался смех.

Остапу понравилось музыкальное вступление, исполненное оркестрантами на бутылках, кружках Эсмарха, саксофонах и больших полковых барабанах.

Свистнула флейта, и занавес, навевая прохладу, расступился.

К удивлению Воробьянинова, привыкшего к классической интерпретации «Женитьбы», Подколесина на сцене не было.

Порыскав глазами, Ипполит Матвеевич увидел свисающие с потолка фанерные прямоугольники, выкрашенные в основные цвета солнечного спектра.

Ни дверей, ни синих кисейных окон не было.

Под разноцветными прямоугольниками танцевали дамочки в больших, вырезанных из черного картона шляпах.

Бутылочные стоны вызвали на сцену Подколесина, который резался в толпу дамочек верхом на Степане.

Подколесин был наряжен в камергерский мундир.

Разогнав дамочек словами, которые в пьесе не значились, Подколесин возопил:

– Степа-ан!

Одновременно с этим он прыгнул в сторону и замер в трудной позе.

Кружки Эсмарха загремели.

– Степа-а-ан! – повторил Подколесин, делая новый прыжок.

Но так как Степан, стоящий тут же и одетый в барсовую шкуру, не откликался, Подколесин трагически спросил:

– Что же ты молчишь, как Лига Наций?

– Оченно я Чемберлена испужался, – ответил Степан, почесывая барсовую шкуру.

Чувствовалось, что Степан оттеснит Подколесина и станет главным персонажем осовремененной пьесы.

– Ну что, шьет портной сюртук?

Прыжок.

Удар по кружкам Эсмарха.

Степан с усильем сделал стойку на руках и в таком положении ответил:

– Шьет.

Оркестр сыграл попурри из «Чио-чио-сан».

Все это время Степан стоял на руках.

Лицо его залилось краской.

– А что, – спросил Подколесин, – не спрашивал ли портной, на что, мол, барину такое хорошее сукно?

Степан, который к тому времени сидел уже в оркестре и обнимал дирижера, ответил:

– Нет, не спрашивал.

Разве он депутат английского парламента?

– А не спрашивал ли портной, не хочет ли, мол, барин жениться?

– Портной спрашивал, не хочет ли, мол, барин платить алименты!

После этого свет погас, и публика затопала ногами.

Топала она до тех пор, покуда со сцены не послышался голос Подколесина: – Граждане! Не волнуйтесь! Свет потушили нарочно, по ходу действа. Этого требует вещественное оформление. Публика покорилась. Свет так и не зажигался до конца акта. В полной темноте гремели барабаны. С фонарями прошел отряд военных в форме гостиничных швейцаров. Потом, как видно, на верблюде, приехал Кочкарев. Судить обо всем этом можно было из следующего диалога: – Фу, как ты меня испугал! А еще на верблюде приехал! – Ах, ты заметил, несмотря на темноту?! А я хотел преподнести тебе сладкое вер-блюдо! В антракте концессионеры прочли афишу.