Шарлотта Бронте Во весь экран Джейн Эйр (1847)

Приостановить аудио

Я откашлялась, чтобы придать своему голосу твердость:

- Все вокруг изменилось, сэр, и я тоже должна измениться, - в этом не может быть сомнения; чтобы избежать мучительных колебаний и постоянной борьбы с сердечной склонностью и воспоминаниями, есть только один путь - у Адели должна быть новая гувернантка.

- О, Адель уедет в школу, я уже все устроил; и я отнюдь не собираюсь мучить тебя гнусными воспоминаниями, связанными с Торнфильдхоллом, этим проклятым местом, этим мерзостным склепом, в котором живое воплощение смерти вопиет к ясному небу, - этой тесной каменной преисподней, где властвует один только реальный дьявол, худший, чем легион воображаемых.

Джен, ты не останешься здесь, и я тоже.

Как жаль, что мы встретились в Торнфильде, где таятся привидения.

Я потребовал от своих домочадцев, еще не зная тебя, чтобы от тебя было скрыто все касающееся этого проклятого места, - я просто боялся, что ни одна гувернантка не согласится жить при Адели, зная, кто обитает в этом доме. Но я не мог удалить больную в другое место, хотя у меня и есть еще один старый дом, в Ферндине; он еще более безлюден и уединен, и там я мог бы спокойно держать ее, если бы не вредная для здоровья местность в лесной глуши, - это и заставило меня отказаться от подобного плана.

Вероятно, сырые стены скоро бы освободили меня от моей обузы. Но каждый грешник грешит по-своему, а я не имею склонности к тайному смертоубийству, даже в тех случаях, когда ненавижу безгранично.

Однако скрывать от тебя присутствие этой сумасшедшей женщины было все равно, что, накрыв ребенка плащом, положить его под ядовитым деревом: уже одно дыхание этой фурии отравляет воздух.

Но я запру Торнфильдхолл, заколочу парадный вход и забью досками окна первого этажа. Я дам миссис Пул двести фунтов в год, чтобы она жила здесь с моей женой, как ты называешь эту страшную ведьму. Грэйс на многое пойдет ради денег, а кроме того, здесь останется с ней ее сын, трактирщик. Она будет не так одинока, и он сможет помогать ей во время приступов бешенства моей жены, когда той вздумается сжигать людей в их кроватях, бросаться на них с ножом или впиваться им в горло...

- Сэр, - прервала я его, - вы беспощадны к несчастной женщине. Вы к ней несправедливы. Вы говорите о ней с отвращением, с мстительной ненавистью.

Это жестоко - она же не виновата в своем безумии.

- Джен, моя любимая крошка (так я буду звать тебя, ибо так оно и есть), ты не знаешь, о чем говоришь, и опять неверно судишь обо мне: не потому я ненавижу ее, что она безумна, - будь ты безумна, разве бы я ненавидел тебя?

- Думаю, что да, сэр.

- Тогда ты ошибаешься, и ты меня совсем не знаешь, не знаешь, на какую любовь я способен.

Каждая частица твоей плоти так же дорога мне, как моя собственная: в болезни и в страданиях она все равно мне дорога.

Душа твоя для меня бесценное сокровище, и если бы она заболела, она все равно оставалась бы моим сокровищем; если бы ты неистовствовала, я держал бы тебя в своих объятиях, а не надел бы на тебя смирительную рубашку. Твое прикосновение, даже в припадке безумия, имело бы все ту же прелесть для меня. Если бы ты набросилась на меня с такой же яростью, как эта женщина сегодня утром, я обнял бы тебя не только нежно, но и горячо.

Я бы не отстранился от тебя с отвращением, и в твои тихие минуты у тебя не было бы иного стража, иной сиделки, кроме меня. Я был бы всегда возле тебя и ходил бы за тобой с неутомимой нежностью, даже если бы ты никогда не улыбнулась мне, и не уставал бы смотреть в твои глаза, если бы даже они не узнавали меня. Но для чего я думаю об этом?

Я ведь говорил о том, чтобы увезти тебя из Торнфильда.

Все, как ты знаешь, готово для немедленного отъезда; завтра ты отправишься.

Я прошу тебя потерпеть еще одну только ночь под этой кровлей, Джен, а затем ты простишься с ее тайнами и ужасами навеки.

У меня есть убежище, надежный приют, где меня не будут преследовать ненавистные воспоминания, нежелательные вторжения или ложь и злословие.

- Возьмите с собой Адель, сэр, - прервала я его, - вы будете не так одиноки.

- Что ты хочешь сказать, Джен?

Я уже объяснил тебе, что отправлю Адель в школу; зачем мне общество ребенка, к тому же и не моего собственного, а незаконной дочери какой-то французской танцовщицы?

Зачем ты ее навязываешь мне, зачем хочешь, чтобы она служила для меня развлечением?

- Вы говорили, что хотите уединиться, сэр, а одиночество и отрешенность - мучительны, они не для вас.

- Одиночество! Одиночество! - подхватил он с раздражением.

- Я вижу, что должен объясниться.

Что значит это выражение сфинкса на твоем лице?

Ты будешь со мной в моем одиночестве.

Понимаешь?

Я покачала головой. Нужно было немалое мужество, чтобы рискнуть на это немое возражение, видя, как он все больше волнуется.

Он бегал по комнате, но тут вдруг остановился, словно прикованный к месту.

Он посмотрел на меня долгим и пристальным взглядом. Я ответила глаза, уставилась на огонь и постаралась принять спокойный и уверенный вид.

- Вот уже опять задоринка в нелегком характере Джен, - сказал он наконец и притом более спокойно, чем можно было ожидать, судя по его виду.

- Шелковая нить до сих пор скользила ровно, но я знал, что рано или поздно появится узелок и начнутся всякие затруднения. И вот они.

Тысячи поводов для недоразумений, отчаяния и бесконечных тревог.

Клянусь богом, надо быть каким-то Самсоном, чтобы распутать эти узлы!

Он снова заходил по комнате, но затем остановился прямо передо мной.

- Джен, ты хочешь послушаться здравого смысла? (Он наклонился и приблизил губы к моему уху.) Потому что, если ты не захочешь, я на все пойду.

- Его голос был хриплым, его взгляд - взглядом человека, готового разорвать нестерпимые оковы и дать волю своей необузданности.

Я поняла, что еще мгновение, еще один бешеный порыв, и я уже не смогу справиться с ним.

Только сейчас, вот в эту ускользающую секунду, я еще имею возможность подчинить его своей воле и удержать. Одно движение вражды, испуга, бегства - и все для меня и для него будет кончено.

Но я ничуть не испугалась.

Я чувствовала присутствие какой-то особой внутренней силы, какого-то таинственного воздействия, которое поддерживало меня.

То была поистине критическая минута, но она была не лишена своеобразного очарования, такого, какое, может быть, испытывает индеец, когда мчится в своей пироге по речной стремнине.

Я взяла его стиснутые руки, расправила судорожно сведенные пальцы и мягко сказала:

- Сядьте. Я буду говорить с вами, сколько вы захотите, и выслушаю все, что вы собираетесь сказать, - и разумное и неразумное.

Он сел, но все еще молчал.

Я давно уже боролась со слезами, зная, что ему будет неприятно видеть меня плачущей.