Не помышляя о личной выгоде, он хотел стать скромным наставником своих мятущихся ближних.
Но, с точки зрения ходячей морали, он слишком низко пал, чтобы его можно было уважать, раз жена его живет с новым мужем, а сам он отдался греховному чувству к другой и этим, быть может, заставил ее восстать против своего положения.
Думать было больше не о чем, приходилось признать очевидный факт: в роли блюстителя законности и духовного пастыря он всего-навсего самозванец.
В сумерках Джуд вышел в сад и выкопал там неглубокую яму, куда снес все свои книги по богословию и этике.
Он знал, что в его родной стране, населенной истинно верующими, большая часть этих книг ценится не выше макулатуры, и предпочел отделаться от них своим способом, несмотря на некоторый материальный ущерб.
Сперва он поджег несколько растрепанных брошюр, затем старательно разодрал на куски каждый том и вилами побросал их в огонь.
Книги пылали, освещая стену дома, свинарник и его самого, пока не сгорели дотла.
Хотя Джуд был теперь почти чужим в Мэригрин, соседи, проходя мимо, заговаривали с ним через забор.
— Сжигаете бабушкин хлам?
Да-а, чего только не накопится по углам и чуланам, если живёшь восемьдесят лет в одном доме.
Было около часу ночи, когда переплеты, обложки и листы творений Джереми Тэйлора, Батлера, Додриджа, Пэйли, Пьюзи, Ньюмена и прочих превратились в пепел; кругом стояла тишина, а Джуд все ворошил вилами обрывки бумаги, ощущая облегчение и покой от сознания, что ему не надо больше лицемерить перед самим собой.
Он может по-прежнему верить, но он уже не будет ничего проповедовать и не будет выставлять напоказ орудия вероисповедания, которые ему как их владельцу следовало бы испытать прежде всего на самом себе.
Да и в чувстве своем к Сью он может теперь быть не "гробом повапленным", а самым обычным грешником.
Тем временем Сью шла на станцию вся в слезах, жалея, что позволила Джуду себя поцеловать.
Он не должен был притворяться, что не любит ее, зачем он заставил ее поддаться настроению и поступить так неприлично и даже безнравственно.
Именно безнравственно; согласно собственной причудливой логике, Сью считала, что любой поступок может быть хорош, пока он не совершен, а будучи совершенным, становится часто плохим, или, другими словами, — что хорошо в теории, дурно на практике.
"Я, наверное, слишком податлива! — думала она, быстро шагая по дороге и то и дело смахивая слезы.
— Такой жгучий поцелуй — это поцелуй влюбленного, да-да!
Не буду я ему больше писать, по всяком случае, очень долго, чтобы не ронять своего достоинства.
То-то он помучится, ожидая письма завтра утром, потом послезавтра, потом послепослезавтра, письма все не будет.
Он совсем изведется от ожидания. Ну и пусть! Я очень рада". Слезы жалости к Джуду, которому предстояло так страдать, мешались со слезами жалости к себе самой.
Так шла она по дороге, тоненькая, хрупкая, жена не любимого ею мужа, нервное, восприимчивое создание, ни по темпераменту, ни по инстинктам не пригодное для брака с Филотсоном, как и, пожалуй, ни с каким другим мужчиной, — шла неровным шагом, тяжело дыша, и в глазах ее были усталость и безнадежная тоска.
Филотсон встретил ее на станции и, видя, что она расстроена, приписал это тяжелому впечатлению от похорон бабушки.
Он начал рассказывать ей о своих делах и о неожиданном визите своего старого приятеля, учителя соседней школы Джиллингема, с которым не виделся много лет.
Когда они на империале омнибуса поднимались в город, Сыб, смотревшая на белую меловую дорогу и окаймлявшие ее кусты орешника, вдруг сказала с виноватым видом:
— Ричард, я позволила мистеру Фаули взять меня за руку.
Как по-твоему — "это дурно?
— Да? А зачем? — рассеянно отозвался Филотсон, видимо, очнувшись от каких-то совсем иных мыслей.
— Не знаю.
Он захотел, а я позволила.
— Должно быть, ему это было приятно.
Хоть едва ли в новинку.
Наступило молчание.
Какой-нибудь дотошный судья, разбирая это дело, наверное, отметил бы то примечательное обстоятельство, что Сью скрыла большую нескромность за меньшей, умолчав о поцелуе.
Вечером, после чая, Филотсон занялся подведением итогов в классных журналах.
Сью, необычно молчаливая и встревоженная, скоро ушла спать, сославшись на усталость.
Когда Филотсон, утомленный трудными подсчетами посещаемости, поднялся наверх, было без четверти двенадцать.
Он вошел в комнату, из окон которой днем была видна почти вся долина Блекмур и даже Южный Уэссекс, и приник лицом к стеклу, напряженно всматриваясь в окружающую таинственную тьму и что-то обдумывая.
— Надо, пожалуй, добиться в совете, чтобы сменили поставщика школьных принадлежностей, — сказал он наконец, не оборачиваясь.
— Опять прислали совсем не те тетради.
Ответа не последовало.
Думая, что Сью только дремлет, он продолжал:
— А еще нужно переделать вентилятор в классной комнате.
Ветер нещадно дует мне прямо в голову, я уже застудил уши.
Тишина в комнате казалась более глубокой, чем обычно, и учитель оглянулся.
Мрачная и тяжелая дубовая панель, покрывавшая "гены на обоих этажах обветшалого Олд-Гроув-Плейс, и поднимавшийся до потолка массивный камин составляли резкий контраст с новой блестящей медной кроватью и гарнитуром березовой мебели, которую он купил для Сью; стили двух разных эпох приветствовали друг друга через три столетия, соседствуя на одном и том же шатком полу.
— Су! — позвал Филотсон. Так он обычно произносил ее имя.
Сью не было в постели, но, очевидно, она только что лежала там, так как одеяло с ее стороны было откинуто.
Думая, что она спустилась на минуту в кухню, Филотсон снял сюртук, подождал несколько минут, потом вышел со свечой на площадку лестницы и снова крикнул:
— Су!