— Извините меня, Филотсон, но поскольку все говорят о ваших семейных делах… Правда ли; что жена ваша не уехала в гости, а тайно сбежала со своим любовником?
Если так, весьма вам — сочувствую.
— Можете не сочувствовать.
И никакого секрета здесь нет.
— Значит, она поехала навестить друзей?
— Нет.
— Так что же случилось?
— Она уехала при обстоятельствах, обычно вызывающих сочувствие к мужу.
Но я сам дал ей свое согласие.
Председатель смотрел на него, ничего не понимая.
— Я говорю вам то, что есть, — с досадой продолжал Филотсон.
— Она попросила отпустить ее к любимому человеку, и я отпустил ее.
Почему бы нет?
Она взрослый человек, и это вопрос ее совести, а не моей.
Я не тюремщик.
Больше я ничего не хочу объяснять и прошу вас оставить этот допрос.
Школьники заметили серьезное выражение на лицах обоих мужчин и, придя домой, рассказали родителям, что с миссис Филотсон приключилась какая-то история.
Затем служанка Филотсона, девочка только что со школьной скамьи, рассказала, как он помогал своей жене укладываться в дорогу, предлагал ей денег и написал дружеское письмо ее молодому человеку с просьбой позаботиться о ней.
Взвесив обстоятельства дела, председатель переговорил с другими членами комитета, и Филотсону предложили явиться для дачи объяснений.
После продолжительной беседы учитель, по обыкновению бледный и усталый, вернулся домой.
Там его ожидал Джиллингем.
— Ты был прав; — произнес Филотсон, тяжело опускаясь на стул.
— Мне предложили подать в отставку по причине моего недостойного поведения: я, видишь ли, дал свободу своей измаявшейся жене или, как они выражаются, поощрил прелюбодеяние.
Но я не уйду по своей воле!
— Я бы, пожалуй, ушел.
— А я не уйду.
Какое им дело?
В конце концов, это вовсе не отражается на моих учительских способностях.
Пусть сами уволят меня, если хотят.
— Если ты подымешь шум, дело попадет в газеты, и ты не получишь места ни в одной школе.
Комитет ведь должен считаться с тем, что ты наставник юношества, в этом смысле твой поступок влияет на общественную нравственность, и общепринятой точки зрения твою позицию оправдать нельзя.
Ты уж позволь мне это сказать.
Но Филотсон не желал слушать своего друга.
— Мне все равно, — заявил он.
— Я не уйду, пока меня не выгонят, хотя бы потому, что, уходя добровольно, я как бы признаю, что поступил неправильно. А между тем я с каждым днем все более убеждаюсь, что я прав и перед богом, и с точки зрения простой, неизвращенной человечности.
Джиллингем понимал, что его строптивый друг не сможет долго отстаивать такие взгляды, но не стал спорить, и не прошло и четверти часа, как Филотсоку вручили официальное уведомление об увольнении. Чтобы написать его, члены комитета специально задержались после ухода учителя.
Он заявил, что не согласен с увольнением, и передал дело на решение собрания горожан, куда к отправился сам, хотя выглядел совсем больным и Джиллингем уговаривал его остаться дома.
Филотсон взял слово и так же твердо, как в разговоре со своим другом, возражал против решения комитета, утверждая, что речь идет о его личных, семенных делах, которые никого не касаются.
Комитет опроверг его заявление, указав, что всякие ненормальности в личной жизни учителей также подлежат контролю со стороны комитета, поскольку они затрагивают нравственность обучаемых.
На это Филотсон ответил, что не видит, каким образом проявление милосердия может повредить нравственности.
Зажиточные и уважаемые граждане города, как один, ополчились против Филотсона, но, к немалому его удивлению, у него оказались и неожиданные защитники числом более десяти человек.
Как уже говорилось выше, Шестон служил пристанищем разного рода бродягам, стекавшимся в Уэесекс на многочисленные базары я ярмарки в летние и осенние месяцы.
И вот, хотя Филотсон никогда не водил с ними компании, они доблестно выступили в защиту заведомо проигранного дела.
В числе их были два коробейника, владелец тира с двумя помощницами, заряжавшими ружья, два боксера, хозяин карусели, пряничник, две торговки метлами, выдававшие себя за вдов, и владельцы силомера и качелей.
Эта благородная фаланга сочувствующих и еще несколько присоединившихся к ним независимых, у которых семейная жизнь тоже шла не совсем гладко, подходили к Филотсону и горячо пожимали ему руку, после чего в таких сильных выражениях высказывали свое мнение собравшимся, что дело дошло до потасовки, в пылу которой было разбито три окна и сломана классная доска, манишка городского советника оказалась залита чернилами, а церковного старосту так ударили картой Палестины, что голова его насквозь проткнула Самарию; много было наставлено синяков и разбито носов, в том числе, к общему ужасу, нос приходского священника, пострадавшего от усердия какого-то просвещенного трубочиста, ставшего на сторону Филотсона.
Увидев кровь на лице священника, Филотсон чуть не застонал от сознания неловкости и унизительности происшедшего и горько пожалел, что не принял предложенную ему отставку, а вернувшись домой, почувствовал себя так плохо, что слег и на другой день не смог встать с постели.
Это прискорбное и нелепое событие явилось для него началом серьезной болезни. Он лежал в своей одинокой спальне в том трогательно-грустном настроении, какое бывает у пожилого человека, осознавшего, что жизнь его как в общественном, так и в личном плане сложилась неудачно.
Джиллингем навещал его по вечерам и однажды завел разговор о Сью.
— Ей все равно, есть я или нет, — сказал Филотсон.
— С чего бы ей мною интересоваться?