Эта война была не для него.
Он не принимал в ней участия и знал только, что будет очень рад ее окончанию — не как патриот, а как финансист.
Она была разорительной, трагической, несчастливой.
Дни шли за днями.
За это время состоялись выборы в местные органы власти и сменились городской казначей, налоговый уполномоченный и мэр. Но Эдвард Мэлия Батлер, видимо, продолжал пользоваться прежним влиянием.
Между Батлерами и Каупервудами установилась тесная дружба.
Миссис Батлер была очень расположена к Лилиан, хотя они исповедовали разную веру; обе женщины вместе катались в экипаже, вместе ходили по магазинам; правда, миссис Каупервуд относилась к своей старшей приятельнице несколько критически и слегка стыдилась ее малограмотной речи, ирландского выговора и вульгарных вкусов, точно сама она происходила не из такой же плебейской семьи.
Но, с другой стороны, она не могла не признать, что эта женщина очень добра и сердечна.
Живя в большом достатке, она любила делать людям приятное, задаривала и ласкала Лилиан и ее детей.
«Ну, вы смотрите, беспременно приходите отобедать с нами!» (Батлеры достигли уже той степени благосостояния, когда принято обедать поздно.) Или:
«Вы должны покататься со мною завтра!»
«Эйлин, дай ей бог здоровья, славная девушка!»
Или: «Норе, бедняжке, нынче чего-то неможется».
Однако Эйлин, с ее капризами, задорным нравом, требованием внимания к себе и тщеславием, раздражала, а порой даже возмущала миссис Каупервуд.
Эйлин теперь уже было восемнадцать лет, и во всем ее облике сквозила какая-то коварная соблазнительность.
Манеры у нее были мальчишеские, порой она любила пошалить и, несмотря на свое монастырское воспитание, восставала против малейшего стеснения ее свободы.
Но при этом в голубых глазах Эйлин светился мягкий огонек, говоривший об отзывчивом и добром сердце.
Стремясь воспитать дочь, как они выражались, «доброй католичкой», родители Эйлин в свое время выбрали для нее церковь св. Тимофея и монастырскую школу в Джермантауне.
Эйлин познакомилась там с католическими догматами и обрядами, но ничего не поняла в них.
Зато в ее воображении глубоко запечатлелись: храм, с его тускло поблескивающими окнами, высокий белый алтарь и по обе стороны от него статуи св. Иосифа и девы Марии в голубых, усыпанных золотыми звездами одеяниях, с нимбами вокруг голов и скипетрами в руках.
Храм вообще, а любой католический храм тем более, радует глаз и умиротворяет дух.
Алтарь, во время мессы залитый светом пятидесяти, а то и больше свечей, кажущийся еще более величественным и великолепным благодаря богатым кружевным облачениям священников и служек, прекрасные вышивки и яркая расцветка риз, ораря и нарукавников нравились девушке и пленяли ее воображение.
Надо сказать, что в ней всегда жила тяга к великолепию, любовь к ярким краскам и «любовь к любви».
Эйлин с малых лет чувствовала себя женщиной.
Она никогда не стремилась вникать в суть вещей, не интересовалась точными знаниями.
Таковы почти все чувственные люди.
Они нежатся в лучах солнца, упиваются красками, роскошью, внешним великолепием и дальше этого не идут.
Точность представлений нужна душам воинственным, собственническим, и в них она перерождается в стремление к стяжательству.
Властная чувственность, целиком завладевающая человеком, не свойственна ни активным, ни педантичным натурам.
Сказанное выше необходимо пояснить применительно к Эйлин.
Несправедливо было бы утверждать, что в то время она уже была явно чувственной натурой.
Все это еще дремало в ней.
Зерно не скоро дает урожай.
Исповедальня, полумрак в субботние вечера, когда церковь освещалась лишь несколькими лампадами, увещания патера, налагаемая им епитимья и отпущение грехов, нашептываемые через решетчатое окошко, смутно волновали ее.
Грехов своих она не страшилась.
Ад, ожидающий грешников, не пугал Эйлин.
Угрызения совести ее не терзали.
Старики и старухи, которые ковыляли в церковь и, бормоча слова молитвы, перебирали четки, для нее мало чем отличались от фигур в своеобразном строе деревянных идолов, призванных подчеркивать святость креста.
Ей нравилось, особенно в возрасте четырнадцати — пятнадцати лет, исповедоваться, прислушиваясь к голосу духовника, все свои наставления начинавшего словами:
«Так вот, возлюбленное дитя мое…» Один старенький патер — француз, исповедовавший воспитанниц монастырского пансиона, своей добротой и мягкостью особенно трогал Эйлин.
Его благословения звучали искренне, куда искренней, чем ее молитвы, которые она читала торопливо и невнимательно.
Позднее ее воображением завладел молодой патер церкви св. Тимофея, отец Давид, румяный здоровяк с завитком черных волос на лбу, не без щегольства носивший свой пастырский головной убор; по воскресеньям он проходил меж скамьями, решительными, величественными взмахами руки кропя паству святой водой.
Он принимал исповедь, и Эйлин любила иногда шепотом поверять ему приходившие ей в голову греховные мысли, стараясь при этом угадать, что думает о ней духовник.
Как бы она того ни желала, она не могла видеть в нем представителя божественной власти.
Он был слишком молодым, слишком обыкновенным человеком.
И в ее манере с упоением рассказывать о себе, а потом смиренно, с видом кающейся грешницы, направляться к выходу было что-то коварное, задорное и поддразнивающее.
В школе св. Агаты она считалась «трудной» воспитанницей, ибо, как вскоре заметили добрые сестры, была слишком жизнерадостна, слишком полна энергии, чтобы подчиняться чужой воле.
— Эта мисс Батлер, — сказала однажды мать-настоятельница сестре Семпронии, непосредственной наставнице Эйлин, — очень бойкая девица. Вы наживете с ней немало хлопот, если не проявите достаточно такта.
По-моему, вам надо пойти на мелкие уступки.
Так вы, пожалуй, большего от нее добьетесь.