Дафна Дюморье Во весь экран Французов ручей (1941)

Приостановить аудио

"Ла Муэтт" медленно плыла вперед, увлекаемая приливом. С берега поднялся кроншнеп и, просвистев, полетел к верховьям. Ветер стих; корабль остановился у входа в ручей; матросы спустили с борта шлюпки, привязали их перлинями к кораблю и, прежде чем ночные тени упали на воду, отбуксировали его на прежнюю стоянку.

Глухо проскрежетала якорная цепь, корабль развернулся навстречу последней приливной волне и замер в глубокой заводи под сенью деревьев. И тогда на речной глади вдруг, откуда ни возьмись, показалась пара белых лебедей.

Медленно, словно две горделивые ладьи, они проплыли вниз по течению, ведя за собой трех пушистых бурых птенцов, а позади них по воде тянулся длинный волнистый след. Корабль приготовился ко сну: палубы опустели, из камбуза запахло съестным, в кубрике послышался негромкий говор матросов.

Внизу, у борта, уже стояла капитанская шлюпка. Вскоре и сам капитан вышел из каюты и окликнул Дону, которая ждала его на корме, облокотившись на перила и глядя на первую вечернюю звезду, мерцавшую над темным лесом. Они сели в шлюпку, и та, покачиваясь, понесла их вниз по течению, вслед за уплывшими лебедями.

А еще через несколько минут на знакомой поляне замигал костер, затрещали сухие сучья. На этот раз на ужин была грудинка, хрустящая, румяная, сочная. Они ели ее руками вместе с золотистым хлебом, поджаренным здесь же, на костре. А потом сварили кофе, крепкий и горький, в кофейнике с изогнутой ручкой. Когда ужин закончился, он закурил трубку, а она уселась рядом, прислонившись к его коленям и закинув руки за голову.

– И так может быть всегда, – сказала она, глядя в огонь. – И завтра, и послезавтра, и через год.

В другом ручье, на других берегах, в любой другой стране – стоит нам только захотеть.

– Да, – откликнулся он, – стоит только захотеть.

Но Дона Сент-Колам не может хотеть того же, чего хочет юнга.

Она живет в ином мире. И, кто знает, может быть, именно в эту минуту она встает с кровати, чувствуя, что болезнь ее прошла и пора возвращаться к привычным домашним обязанностям.

И она одевается и идет к детям, забыв о том чудесном сне, который ей только что приснился.

– Нет, – возразила она, – я уверена, что Дона Сент-Колам еще не поправилась, что она по-прежнему мирно спит в своей кровати и видит сны – самые сладкие сны, какие ей когда-либо снились.

– Но ведь это всего лишь сны, – проговорил он. – Наступит утро, и ей придется проснуться.

– Нет, – запротестовала она, – нет, нет!

Пусть это будет всегда: и костер, и ночь, и ужин, который мы приготовили вдвоем, и твоя рука, лежащая у меня на сердце.

– Ты забываешь, что женщины устроены иначе, чем мужчины, – сказал он. – Проще, примитивней.

Они согласны странствовать, согласны играть в любовь и в приключения, но только на время.

А потом наступает пора вить гнезда, и они не могут противиться инстинкту, который заставляет их заботиться о доме, наводить уют и высиживать птенцов.

– Но птенцы подрастают, – проговорила она, – и покидают гнездо. И тогда их родители тоже могут сняться с места и обрести свободу.

Он засмеялся, глядя на танцующие языки пламени.

– Нет, Дона, – сказал он, – так не бывает. Представь себе, что я сейчас уплыву на "Ла Муэтт" и вернусь через двадцать лет. Кто встретит меня на пороге? Мой озорной юнга? Нет – солидная, степенная дама, давно забывшая свои прежние фантазии. А я? Кем я стану тогда? Потрепанным морским волком с длинной бородой и жестоким ревматизмом, дряхлым стариком, не помышляющим уже ни о пиратстве, ни о вольной жизни.

– Ты слишком мрачно смотришь на наше будущее, – сказала она.

– Я реалист, – ответил он.

– А если я уплыву сейчас с тобой и никогда больше не вернусь в Нэврон?

– Это не выход, – сказал он. – Рано или поздно ты разочаруешься и станешь жалеть о прошлом.

– Нет, – возразила она, – никогда!

Пока мы вместе, я ни о чем не буду жалеть.

– Может быть, – ответил он. – Но тебе, как и всем женщинам, необходимы семья, дети, домашний очаг. А раз так – значит, конец нашим скитаниям, конец приключениям, и мне снова придется выходить в море одному.

Нет, Дона, если женщина и может убежать от себя, то только на один день или на одну ночь.

– Ты прав, – сказала она, – у женщин нет выхода.

И поэтому в следующий раз, когда мы отправимся в море, я одолжу у Пьера Блана его брюки и снова стану твоим юнгой. И мы не будем больше мучиться из-за пустяков и забивать себе головы мыслями о будущем – ты будешь нападать на корабли и совершать вылазки на побережье, а я, как примерный юнга, буду готовить ужин в каюте, стараясь не докучать тебе разговорами и не задавать лишних вопросов.

– И сколько же это будет продолжаться?

– Столько, сколько мы захотим.

– Другими словами, столько, сколько захочу я.

В таком случае можешь не сомневаться, это будет очень, очень долго. Я не намерен отпускать тебя ни завтра, ни послезавтра и уж тем более не сегодня.

Огонь горел все слабей и слабей и вскоре совсем потух. Помолчав, она спросила:

– Ты знаешь, какая сегодня ночь?

– Да, – ответил он, – ночь летнего равноденствия, самая короткая ночь в году.

– И я хочу, чтобы мы провели ее здесь, а не на корабле, – сказала она.

– Потому что все меняется и ничто не остается прежним: ни мы, ни этот ручей, ни эта ночь.

– Я знаю, – ответил он. – Разве ты не заметила, что я положил в шлюпку одеяла и подушку?

Она посмотрела на него. Огонь догорел, и лицо его пряталось в тени. Не говоря ни слова, он встал, спустился к шлюпке, принес два одеяла и расстелил их под деревьями, у самого берега.

Начался отлив. Вода медленно отступала, обнажая отмели.

Легкий ветерок прошелестел в ветвях и стих.

Козодои уже замолчали, морские птицы давно устроились на ночлег.

Луна еще не вышла, над головой чернело высокое небо, внизу чуть слышно журчал ручей.

– Завтра на рассвете, до того как ты встанешь, я наведаюсь в Нэврон, – – сказала она.

– Хорошо, – ответил он.

– Я хочу поговорить с Уильямом, прежде чем проснется прислуга. Если с детьми все в порядке и меня никто не хватился, я вернусь сюда.

– А потом?