А у нас… э-эх… вы!
Евпраксеюшка круто повернула голову к окну и шумно вздохнула.
— Правду говорят, что все господа проклятые!
Народят детей — и забросят в болото, словно щенят!
И горюшка им мало!
И ответа ни перед кем не дадут, словно и бога на них нет!
Волк — и тот этого не сделает!
У Порфирия Владимирыча так и вертело все нутро.
Он долго перемогал себя, но наконец не выдержал и процедил сквозь зубы:
— Однако… новые моды у тебя завелись! уж третий день сряду я твои разговоры слушаю!
— Что ж, и моды! Моды — так моды! не все вам одним говорить — можно, чай, и другим слово вымолвить!
Право-ну!
Ребенка прижили — и что с ним сделали!
В деревне, чай, у бабы в избе сгноили! ни призору за ним, ни пищи, ни одежи… лежит, поди, в грязи да соску прокислую сосет!
Она прослезилась и концом шейного платка утерла глаза.
— Вот уж правду погорелковская барышня сказала, что страшно с вами.
Страшно и есть.
Ни удовольствия, ни радости, одни только каверзы… В тюрьме арестанты лучше живут.
По крайности, если б у меня теперича ребенок был — все бы я забаву какую ни на есть видела.
А то на-тко! был ребенок — и того отняли!
Порфирий Владимирыч сидел на месте и как-то мучительно мотал головой, точно его и в самом деле к стене прижали.
По временам из груди его даже вырывались стоны.
— Ах, тяжело! — наконец произнес он.
— Нечего «тяжело»! сама себя раба бьет, коли плохо жнет!
Право, съезжу я в Москву, хоть глазком на Володьку взгляну!
Володька!
Володенька! ми-и-илый!
Барин! съезжу-ка, что ли, я в Москву?
— Незачем! — глухо отозвался Порфирий Владимирыч.
— Ан съезжу! и не спрошусь ни у кого, и никто запретить мне не может!
Потому, я — мать!
— Какая ты мать!
Ты девка гулящая — вот ты кто! — разразился наконец Порфирий Владимирыч, — сказывай, что тебе от меня надобно?
К этому вопросу Евпраксеюшка, по-видимому, не приготовилась.
Она уставилась в Иудушку глазами и молчала, словно размышляя, чего ей, в самом деле, надобно?
— Вот как! уж девкой гулящей звать стали! — вскрикнула она, заливаясь слезами.
— Да! девка гулящая! девка, девка! тьфу! тьфу! тьфу!
Порфирий Владимирыч окончательно вышел из себя, вскочил с места и почти бегом выбежал из столовой.
Это была последняя вспышка энергии, которую он позволил себе.
Затем он как-то быстро осунулся, отупел и струсил, тогда как приставаньям Евпраксеюшки и конца не было видно.
У ней была в распоряжении громадная сила: упорство тупоумия, и так как эта сила постоянно била в одну точку: досадить, изгадить жизнь, то по временам она являлась чем-то страшным.
Мало-помалу арена столовой сделалась недостаточною для нее; она врывалась в кабинет и там настигала Иудушку (прежде она и подумать не посмела бы войти туда, когда барин «занят»).
Придет, сядет к окну, упрется посоловелыми глазами в пространство, почешется лопатками об косяк и начнет колобродить.
В особенности же пришлась ей по сердцу одна тема для разговоров — тема, в основании которой лежала угроза оставить Головлево.
В сущности, она никогда серьезно об этом не думала и даже была бы очень изумлена, если б ей вдруг предложили возвратиться в родительский дом; но она догадывалась, что Порфирий Владимирыч пуще всего боится, чтоб она не ушла.
Приговаривалась она к этому предмету всегда помаленьку, окольными путями.
Помолчит, почешет в ухе и вдруг словно бы что вспомнит.
— Сегодня у Николы, поди, блины пекут!
Порфирий Владимирыч при этом вступлении зеленеет от злости.
Перед этим он только что начал очень сложное вычисление — на какую сумму он может продать в год молока, ежели все коровы в округе примрут, а у него одного, с божьею помощью, не только останутся невредимы, но даже будут давать молока против прежнего вдвое. Однако, ввиду прихода Евпраксеюшки и поставленного ею вопроса о блинах, он оставляет свою работу и даже усиливается улыбнуться.