Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин Во весь экран Господа Головлевы (1880)

Приостановить аудио

И хотя ваша жизнь никогда не была особенно радостна, но как подумаешь, что столько ударов зараз… право, даже удивляешься, как это вы силу имеете переносить эти испытания!

— Что ж, мой друг, и перенесешь, коли господу богу угодно! знаешь, в Писании-то что сказано: тяготы друг другу носите — вот и выбрал меня он, батюшко, чтоб семейству своему тяготы носить!

Арина Петровна даже глаза зажмурила: так это хорошо ей показалось, что все живут на всем на готовеньком, у всех-то все припасено, а она одна — целый-то день мается да всем тяготы носит.

— Да, мой друг! — сказала она после минутного молчания, — тяжеленько-таки мне на старости лет!

Припасла я детям на свой пай — пора бы и отдохнуть!

Шутка сказать — четыре тысячи душ! этакой-то махиной управлять в мои лета! за всяким ведь погляди! всякого уследи! да походи, да побегай!

Хоть бы эти бурмистры да управители наши: ты не гляди, что он тебе в глаза смотрит! одним-то глазом он на тебя, а другим — в лес норовит! Самый это народ… маловерный!

Ну, а ты что? — прервала она вдруг, обращаясь к Павлу, — в носу ковыряешь?

— Мне что ж! — огрызнулся Павел Владимирыч, обеспокоенный в самом разгаре своего занятия.

— Как что! все же отец тебе — можно бы и пожалеть!

— Что ж — отец!

Отец как отец… как всегда!

Десять лет он такой!

Всегда вы меня притесняете!

— Зачем мне тебя притеснять, друг мой, я мать тебе!

Вот Порфиша: и приласкался и пожалел — все как след доброму сыну сделал, а ты и на мать-то путем посмотреть не хочешь, все исподлобья да сбоку, словно она — не мать, а ворог тебе!

Не укуси, сделай милость!

— Да что же я…

— Постой! помолчи минутку! дай матери слово сказать!

Помнишь ли, что в заповеди-то сказано: чти отца твоего и матерь твою — и благо ти будет… стало быть, ты «блага»-то себе не хочешь?

Павел Владимирыч молчал и смотрел на мать недоумевающими глазами.

— Вот видишь, ты и молчишь, — продолжала Арина Петровна, — стало быть, сам чувствуешь, что блохи за тобой есть.

Ну, да уж бог с тобой!

Для радостного свидания, оставим этот разговор.

Бог, мой друг, все видит, а я… ах, как давно я тебя насквозь понимаю!

Ах, детушки, детушки! вспомните мать, как в могилке лежать будет, вспомните — да поздно уж будет!

— Маменька! — вступился Порфирий Владимирыч, — оставьте эти черные мысли! оставьте!

— Умирать, мой друг, всем придется! — сентенциозно произнесла Арина Петровна, — не черные это мысли, а самые, можно сказать… божественные!

Хирею я, детушки, ах, как хирею!

Ничего-то во мне прежнего не осталось — слабость да хворость одна!

Даже девки-поганки заметили это — и в ус мне не дуют!

Я слово — они два! я слово — они десять!

Одну только угрозу и имею на них, что молодым господам, дескать, пожалуюсь!

Ну, иногда и попритихнут!

Подали чай, потом завтрак, в продолжение которых Арина Петровна все жаловалась и умилялась сама над собой.

После завтрака она пригласила сыновей в свою спальную.

Когда дверь была заперта на ключ, Арина Петровна немедленно приступила к делу, по поводу которого был созван семейный совет.

— Балбес-то ведь явился! — начала она.

— Слышали, маменька, слышали! — отозвался Порфирий Владимирыч не то с иронией, не то с благодушием человека, который только что сытно покушал.

— Пришел, словно и дело сделал, словно так и следовало: сколько бы, мол, я ни кутил, ни мутил, у старухи матери всегда про меня кусок хлеба найдется!

Сколько я в своей жизни ненависти от него видела! сколько от одних его буффонств да каверзов мучения вытерпела!

Что я в ту пору трудов приняла, чтоб его на службу-то втереть! — и все как с гуся вода!

Наконец билась-билась, думаю: господи! да коли он сам об себе радеть не хочет — неужто я обязана из-за него, балбеса долговязого, жизнь свою убивать!

Дай, думаю, выкину ему кусок, авось свой грош в руки попадет — постепеннее будет!

И выкинула.

Сама и дом-то для него высмотрела, сама собственными руками, как одну копейку, двенадцать тысячек серебром денег выложила!

И что ж! не прошло после того и трех лет — ан он и опять у меня на шее повис!

Долго ли мне надругательства-то эти переносить?

Порфиша вскинул глазами в потолок и грустно покачал головою, словно бы говорил: «а-а-ах! дела! дела! и нужно же милого друга маменьку так беспокоить! сидели бы все смирно, ладком да мирком — ничего бы этого не было, и маменька бы не гневалась… а-а-ах, дела, дела!»

Но Арине Петровне, как женщине, не терпящей, чтобы течение ее мыслей было чем бы то ни было прерываемо, движение Порфиши не понравилось.