В Головлеве, что ли, его, у матери на шее, оставить хочешь!
— Точно так, маменька, если милость ваша будет.
Оставить его на том же положении, как и теперь, да и бумагу насчет наследства от него вытребовать.
— Так… так… знала я, что ты это присоветуешь.
Ну хорошо.
Положим, что сделается по-твоему. Как ни несносно мне будет ненавистника моего всегда подле себя видеть, — ну, да видно пожалеть обо мне некому.
Молода была — крест несла, а старухе и подавно от креста отказываться не след.
Допустим это, будем теперь об другом говорить.
Покуда мы с папенькой живы — ну и он будет жить в Головлеве, с голоду не помрет.
А потом как?
— Маменька! друг мой!
Зачем же черные мысли?
— Черные ли, белые ли — подумать все-таки надо.
Не молоденькие мы.
Поколеем оба — что с ним тогда будет?
— Маменька! да неужто ж вы на нас, ваших детей, не надеетесь? в таких ли мы правилах вами были воспитаны?
И Порфирий Владимирыч взглянул на нее одним из тех загадочных взглядов, которые всегда приводили ее в смущение. — Закидывает! — откликнулось в душе ее.
— Я, маменька, бедному-то еще с большею радостью помогу! богатому что!
Христос с ним! у богатого и своего довольно!
А бедный — знаете ли, что Христос про бедного-то сказал!
Порфирий Владимирыч встал и поцеловал у маменьки ручку.
— Маменька! Позвольте мне брату два фунта табаку подарить! — попросил он.
Арина Петровна не отвечала.
Она смотрела на него и думала: неужто он в самом деле такой кровопивец, что брата родного на улицу выгонит?
— Ну, делай как знаешь!
В Головлеве так в Головлеве ему жить! — наконец, сказала она, — окружил ты меня кругом! опутал! начал с того: как вам, маменька, будет угодно! а под конец заставил-таки меня под свою дудку плясать!
Ну, только слушай ты меня! Ненавистник он мне, всю жизнь он меня казнил да позорил, а наконец и над родительским благословением моим надругался, а все-таки, если ты его за порог выгонишь или в люди заставишь идти — нет тебе моего благословения!
Нет, нет и нет!
Ступайте теперь оба к нему! чай, он и буркалы-то свои проглядел, вас высматриваючи!
Сыновья ушли, а Арина Петровна встала у окна и следила, как они, ни слова друг другу не говоря, переходили через красный двор к конторе.
Порфиша беспрестанно снимал картуз и крестился: то на церковь, белевшуюся вдали, то на часовню, то на деревянный столб, к которому была прикреплена кружка для подаяний.
Павлуша, по-видимому, не мог оторвать глаз от своих новых сапогов, на кончике которых так и переливались лучи солнца.
— И для кого я припасала! ночей недосыпала, куска недоедала… для кого? — вырвался из груди ее вопль.
***
Братцы уехали; головлевская усадьба запустела.
С усиленною ревностью принялась Арина Петровна за прерванные хозяйственные занятия; притихла стукотня поварских ножей на кухне, но зато удвоилась деятельность в конторе, в амбарах, кладовых, погребах и т. д.
Лето-припасуха приближалось к концу; шло варенье, соленье, приготовление впрок; отовсюду стекались запасы на зиму, из всех вотчин возами привозилась бабья натуральная повинность: сушеные грибы, ягоды, яйца, овощи и проч.
Все это мерялось, принималось и присовокуплялось к запасам прежних годов.
Недаром у головлевской барыни была выстроена целая линия погребов, кладовых и амбаров; все они были полным-полнехоньки, и немало было в них порченого материала, к которому приступить нельзя было, ради гнилого запаха.
Весь этот материал сортировался к концу лета, и та часть его, которая оказывалась ненадежною, сдавалась в застольную.
— Огурчики-то еще хороши, только сверху немножко словно поослизли, припахивают, ну да уж пусть дворовые полакомятся, — говорила Арина Петровна, приказывая оставить то ту, то другую кадку.
Степан Владимирыч удивительно освоился с своим новым положением.
По временам ему до страсти хотелось «дерябнуть», «куликнуть» и вообще «закатиться», (у него, как увидим дальше, были даже деньги для этого), но он с самоотвержением воздерживался, словно рассчитывая, что «самое время» еще не наступило.
Теперь он был ежеминутно занят, ибо принимал живое и суетливое участие в процессе припасания, бескорыстно радуясь и печалясь удачам и неудачам головлевского скопидомства.
В каком-то азарте пробирался он от конторы к погребам, в одном халате, без шапки, хоронясь от матери позади деревьев и всевозможных клетушек, загромождавших красный двор (Арина Петровна, впрочем, не раз замечала его в этом виде, и закипало-таки ее родительское сердце, чтоб Степку-балбеса хорошенько осадить, но, по размышлении, она махнула на него рукой), и там с лихорадочным нетерпением следил, как разгружались подводы, приносились с усадьбы банки, бочонки, кадушки, как все это сортировалось и, наконец, исчезало в зияющей бездне погребов и кладовых.
В большей части случаев он оставался доволен.
— Сегодня рыжиков из Дубровина привезли две телеги — вот, брат, так рыжики! — в восхищении сообщал он земскому, — а мы уж думали, что на зиму без рыжиков останемся!
Спасибо, спасибо дубровинцам! молодцы дубровинцы! выручили!
Или:
— Сегодня мать карасей в пруду наловить велела — ах, хороши старики!