Иудушка между тем подъехал и по сделанной ему встрече уже заключил, что в Дубровине дело идет к концу.
Не торопясь вышел он из коляски, замахал руками на дворовых, бросившихся барину к ручке, потом сложил обе руки ладонями внутрь и начал медленно взбираться по лестнице, шепотом произнося молитву.
Лицо его в одно и то же время выражало и скорбь, и твердую покорность.
Как человек, он скорбел; как христианин — роптать не осмеливался.
Он молился «о ниспослании», но больше всего уповал и покорялся воле провидения.
Сыновья, в паре, шли сзади его. Володенька передразнивал отца, то есть складывал руки, закатывал глаза и шевелил губами; Петенька наслаждался представлением, которое давал брат.
За ними, безмолвной гурьбой, следовал кортеж дворовых.
Иудушка поцеловал маменьку в ручку, потом в губы, потом опять в ручку; потом потрепал милого друга за талию и, грустно покачав головою, произнес:
— А вы все унываете!
Нехорошо это, друг мой! ах, как нехорошо!
А вы бы спросили себя: что, мол, бог на это скажет?
— Скажет: вот я в премудрости своей все к лучшему устрояю, а она ропщет!
Ах, маменька! маменька!
Потом перецеловал обеих племянниц и с тою же пленительною родственностью в голосе сказал:
— И вы, стрекозы, туда же в слезы! чтоб у меня этого не было!
Извольте сейчас улыбаться — и дело с концом!
И он затопал на них ногами или, лучше сказать, делал вид, что топает, но, в сущности, только благосклонно шутил.
— Посмотрите на меня! — продолжал он, — как брат — я скорблю!
Не раз, может быть, и всплакнул… Жаль брата, очень, даже до слез жаль… Всплакнешь, да и опомнишься: а бог-то на что!
Неужто бог хуже нашего знает, как и что?
Поразмыслишь эдак — и ободришься.
Так-то и всем поступать надо! И вам, маменька, и вам, племяннушки, и вам… всем! — обратился он к прислуге.
— Посмотрите на меня, каким я молодцом хожу!
И он с тою же пленительностью представил из себя «молодца», то есть выпрямился, отставил одну ногу, выпятил грудь и откинул назад голову.
Все улыбнулись, но кисло как-то, словно всякий говорил себе: ну, пошел теперь паук паутину ткать!
Окончив представление в зале, Иудушка перешел в гостиную и вновь поцеловал у маменьки ручку.
— Так так-то, милый друг маменька! — сказал он, усаживаясь на диване, — вот и брат Павел…
— Да, и Павел… — потихоньку отозвалась Арина Петровна.
— Да, да, да… раненько бы! раненько!
Ведь я, маменька, хоть и бодрюсь, а в душе тоже… очень-очень об брате скорблю!
Не любил меня брат, крепко не любил, — может, за это бог и посылает ему!
— В этакую минуту можно бы и забыть про это!
Старые-то дрязги оставить надо…
— Я, маменька, давно позабыл!
Я только к слову говорю: не любил меня брат, а за что — не знаю!
Уж я ли, кажется… и так и сяк, и прямо и стороной, и «голубчик» и «братец» — пятится от меня, да и шабаш! Ан бог-то взял да невидимо к своему пределу и приурочил!
— Говорю тебе: нечего поминать об этом!
Человек на ладан уж дышит!
— Да, маменька, великая это тайна — смерть!
Не весте ни дня, ни часа — вот это какая тайна!
Вот он все планы планировал, думал, уж так высоко, так высоко стоит, что и рукой до него не достанешь, а бог-то разом, в одно мгновение, все его мечтания опроверг.
Теперь бы он, может, и рад грешки свои поприкрыть — ан они уж в книге живота записаны значатся.
А из этой, маменька, книги, что там записано, не скоро выскоблишь!
— Чай, раскаянье-то приемлется!
— Желаю! от души брату желаю!
Не любил он меня, а я — желаю!
Я всем добра желаю! и ненавидящим и обидящим — всем!
Несправедлив он был ко мне — вот бог болезнь ему послал, не я, а бог!
А много он, маменька, страдает?
— Так себе… Ничего.