Стыдно, голубчик, даже очень стыдно!
Постой-ка, я лучше подушечку тебе поправлю!
Иудушка встал и ткнул в подушку пальцем.
— Вот так! — продолжал он, — вот теперь славно!
Лежи себе хорошохонько — хоть до завтрева поправлять не нужно!
— Уйди… ты!
— Ах, как болезнь-то, однако, тебя испортила!
Даже характер в тебе — и тот какой-то строптивый стал!
Уйди да уйди — ну как я уйду!
Вот тебе испить захочется — я водички подам; вон лампадка не в исправности — я и лампадочку поправлю, маслица деревянненького подолью.
Ты полежишь, я посижу; тихо да смирно — и не увидим, как время пройдет!
— Уйди, кровопивец!
— Вот ты меня бранишь, а я за тебя богу помолюсь.
Я ведь знаю, что ты это не от себя, а болезнь в тебе говорит.
Я, брат, привык прощать — я всем прощаю.
Вот и сегодня — еду к тебе, встретился по дороге мужичок и что-то сказал.
Ну и что ж! и Христос с ним! он же свой язык осквернил!
А я… да не только я не рассердился, а даже перекрестил его — право!
— Ограбил… мужика?..
— Кто? я-то!
Нет, мой друг, я не граблю; это разбойники по большим дорогам грабят, а я по закону действую.
Лошадь его в своем лугу поймал — ну и ступай, голубчик, к мировому!
Коли скажет мировой, что травить чужие луга дозволяется, — и бог с ним! А скажет, что травить не дозволяется, — нечего делать! штраф пожалуйте!
По закону я, голубчик, по закону!
— Иуда! предатель! мать по миру пустил!
— И опять-таки скажу: хочешь сердись, хочешь не сердись, а не дело ты говоришь!
И если б я не был христианин, я бы тоже… попретендовать за это на тебя мог!
— Пустил, пустил, пустил… мать по миру!
— Ну, перестань же, перестань!
Вот я богу помолюсь: может быть, ты и попокойнее будешь…
Как ни сдерживал себя Иудушка, но ругательства умирающего до того его проняли, что даже губы у него искривились и побелели.
Тем не менее лицемерие было до такой степени потребностью его натуры, что он никак не мог прервать раз начатую комедию.
С последними словами он действительно встал на колени и с четверть часа воздевал руки и шептал.
Исполнивши это, он возвратился к постели умирающего с лицом успокоенным, почти ясным.
— А ведь я, брат, об деле с тобой поговорить приехал, — сказал он, усаживаясь в кресло, — ты меня вот бранишь, а я об душе твоей думаю.
Скажи, пожалуйста, когда ты в последний раз утешение принял?
— Господи! да что ж это… уведите его!
Улитка! Агашка! кто тут есть? — стонал больной.
— Ну, ну, ну! успокойся, голубчик! знаю, что ты об этом говорить не любишь!
Да, брат, всегда ты дурным христианином был и теперь таким же остаешься.
А не худо бы, ах, как бы не худо в такую минуту об душе-то подумать!
Ведь душа-то наша… ах, как с ней осторожно обращаться нужно, мой друг!
Церковь-то что нам предписывает?
Приносите, говорит, моления, благодарения… А еще: христианския кончины живота нашего безболезненны, непостыдны, мирны — вот что, мой друг!
Послать бы тебе теперь за батюшкой, да искренно, с раскаяньем… Ну-ну! не буду! не буду!
А право бы, так…
Павел Владимирыч лежал весь багровый и чуть не задыхался.
Если б он мог в эту минуту разбить себе голову, он несомненно сделал бы это.
— Вот и насчет имения — может быть. ты уж и распорядился? — продолжал Иудушка.
— Хорошенькое, очень хорошенькое именьице у тебя — нечего сказать.