Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин Во весь экран Господа Головлевы (1880)

Приостановить аудио

— «Кувырком» — это покойная Лядова… вот, кузина, прелесть-то была!

Когда умерла, так тысячи две человек за гробом шли… думали, что революция будет!

— Да ты об театрах, что ли, болтаешь? — вмешивается Арина Петровна, — так им, мой друг, не по театрам ездить, а в монастырь…

— Вы, бабушка, все нас в монастыре похоронить хотите! — жалуется Аннинька.

— А вы, кузина, вместо монастыря-то, в Петербург укатите.

Мы вам там все покажем!

— У них, мой друг, не удовольствия на уме должны быть, а божественное, — продолжает наставительно Арина Петровна. — Мы их, бабушка, в Сергиеву пустынь на лихаче прокатим, — вот и божественное будет! У сироток даже глазки разгорелись и кончики носиков покраснели при этих словах. — А как, говорят, поют у Сергия! — восклицает Аннинька. — Сем уж, кузина, возьмите. Трисвятую песнь припевающе — даже отец так не споет. А потом мы бы вас по всем трем Подьяческим покатали.

— Мы бы вас, кузина, всему-всему научили!

В Петербурге ведь таких, как вы, барышень очень много: ходят да каблучками постукивают.

— Разве что этому научите! — вступается Арина Петровна, — уж оставьте вы их, Христа ради… учители!

Тоже учить собрались… наукам, должно быть!

Вот я с ними, как Павел умрет, в Хотьков уеду… и так-то мы там заживем!

— А вы все сквернословите! — вдруг раздалось в дверях.

Посреди разговора никто и не слыхал, как подкрался Иудушка, яко тать в нощи.

Он весь в слезах, голова поникла, лицо бледно, руки сложены на груди, губы шепчут.

Некоторое время он ищет глазами образа, наконец находит и с минуту возносит свой дух.

— Плох! ах, как плох! — наконец восклицает он, обнимая милого друга маменьку.

— Неужто уж так?

— Очень-очень дурен, голубушка… а помните, каким он прежде молодцом был!

— Ну, когда же молодцом… что-то я этого не помню!

— Ах нет, маменька, не говорите!

Всегда он… я как сейчас помню, как он из корпуса вышел: стройный такой, широкоплечий, кровь с молоком… Да, да!

Так-то, мой друг маменька!

Все мы под богом ходим! сегодня и здоровы, и сильны, и пожить бы, и пожуировать бы, и сладенького скушать, а завтра…

Он махнул рукой и умилился.

— Поговорил ли он, по крайней мере?

— Мало, голубушка; только и молвил: прощай, брат!

А ведь он, маменька, чувствует! чувствует, что ему плохо приходится!

— Будешь, батюшка, чувствовать, как грудь-то ходуном ходит!

— Нет, маменька, я не об том.

Я об прозорливости; прозорливость, говорят, человеку дана; который человек умирает — всегда тот зараньше чувствует.

Вот грешникам — тем в этом утешенье отказано.

— Ну-ну! об «распоряжении» не говорил ли чего?

— Нет, маменька.

Хотел он что-то сказать, да я остановил.

Нет, говорю, нечего об распоряжениях разговаривать.

Что ты мне, брат, по милости своей, оставишь, я всему буду доволен, а ежели и ничего не оставишь — и даром за упокой помяну!

А как ему, маменька, пожить-то хочется! так хочется! так хочется!

— И всякому пожить хочется!

— Нет, маменька, вот я об себе скажу.

Ежели господу богу угодно призвать меня к себе — хоть сейчас готов!

— Хорошо, как к богу, а ежели к сатане угодишь?

В таком духе разговор длится и до обеда, и во время обеда, и после обеда.

Арине Петровне даже на стуле не сидится от нетерпения.

По мере того, как Иудушка растабарывает, ей все чаще и чаще приходит на мысль: а что, ежели… прокляну?

Но Иудушка даже и не подозревает того, что в душе матери происходит целая буря; он смотрит так ясно и продолжает себе потихоньку да полегоньку притеснять милого друга маменьку своей безнадежною канителью.

«Прокляну! прокляну! прокляну!» — все решительнее да решительнее повторяет про себя Арина Петровна.

***

В комнатах пахнет ладаном, по дому раздается протяжное пение, двери отворены настежь, желающие поклониться покойному приходят и уходят.

При жизни никто не обращал внимания на Павла Владимирыча, со смертью его — всем сделалось жалко.