Припоминали, что он «никого не обидел», «никому грубого слова не сказал», «ни на кого не взглянул косо». Все эти качества, казавшиеся прежде отрицательными, теперь представлялись чем-то положительным, и из неясных обрывков обычного похоронного празднословия вырисовывался тип «доброго барина».
Многие в чем-то раскаивались, сознавались, что по временам пользовались простотою покойного в ущерб ему, — да ведь кто же знал, что этой простоте так скоро конец настанет? Жила-жила простота, думали, что ей и веку не будет, а она вдруг… А была бы жива простота, — и теперь бы ее накаливали: накаливай, робята! что дуракам в зубы смотреть!
Один мужичок принес Иудушке три целковых и сказал:
— Должок за мной покойному Павлу Владимирычу был.
Записок промежду нас не было — так вот!
Иудушка взял деньги, похвалил мужичка и сказал, что он эти три целковых на маслице для «неугасимой» отдаст.
— И ты, дружок, будешь видеть, и все будут видеть, а душа покойного радоваться будет.
Может, он что-нибудь и вымолит там для тебя!
Ты и не ждешь — ан вдруг тебе бог счастье пошлет!
Очень возможно, что в мирской оценке качеств покойного неясно участвовало и сравнение.
Иудушку не любили.
Не то чтобы его нельзя было обойти, а очень уж он пустяки любил, надоедал да приставал.
Даже земельные участки немногие решались у него кортомить, потому что он сдаст участок, да за каждый лишний запаханный или закошенный вершок, за каждую пропущенную минуту в уплате денег сейчас начнет съемщика по судам таскать.
Многих он так-то затаскал и сам ничего не выиграл (его привычку кляузничать так везде знали, что, почти не разбирая дел, отказывали в его претензиях), и народ волокитами да прогулами разорил. «Не купи двора, а купи соседа», говорит пословица, а у всех на знати, каков сосед головлевский барин. Нужды нет, что мировой тебя оправит, он тебя своим судом, сатанинским, изведет.
И так как злость (даже не злость, а скорее нравственное окостенение), прикрытая лицемерием, всегда наводит какой-то суеверный страх, то новые «соседи» (Иудушка очень приветливо называет их «соседушками») боязливо кланялись в пояс, проходя мимо кровопивца, который весь в черном стоял у гроба с сложенными ладонями и воздетыми вверх глазами.
Покуда покойник лежал в доме, домашние ходили на цыпочках, заглядывали в столовую (там, на обеденном столе, был поставлен гроб), качали головами, шептались.
Иудушка притворялся чуть живым, шаркал по коридору, заходил к «покойничку», умилялся, поправлял на гробе покров и шептался с становым приставом, который составлял описи и прикладывал печати.
Петенька и Володенька суетились около гроба, ставили и задвигали свечки, подавали кадило и проч.
Аннинька и Любинька плакали и сквозь слезы тоненькими голосами подпевали дьячкам на панихидах.
Дворовые женщины, в черных коленкоровых платьях, утирали передниками раскрасневшиеся от слез носы.
Арина Петровна, тотчас же, как последовала смерть Павла Владимирыча, ушла в свою комнату и заперлась там.
Ей было не до слез, потому что она сознавала, что сейчас же должна была на что-нибудь решиться.
Оставаться в Дубровине она и не думала… «ни за что!» — следовательно, предстояло одно: ехать в Погорелку, имение сирот, то самое, которое некогда представляло «кусок», выброшенный ею непочтительной дочери Анне Владимировне.
Принявши это решение, она почувствовала себя облегченною, как будто Иудушка вдруг и навсегда потерял всякую власть над нею.
Спокойно пересчитала пятипроцентные билеты (капиталу оказалось: своего пятнадцать тысяч да столько же сиротского, ею накопленного) и спокойно же сообразила, сколько нужно истратить денег, чтоб привести погорелковский дом в порядок.
Затем немедленно послала за погорелковским старостой, отдала нужные приказания насчет найма плотников и присылки в Дубровино подвод за ее и сиротскими пожитками, велела готовить тарантас (в Дубровине стоял ее собственный тарантас, и она имела доказательства, что он ее собственный) и начала укладываться.
К Иудушке она не чувствовала ни ненависти, ни расположения: ей просто сделалось противно с ним дело иметь.
Даже ела она неохотно и мало, потому что с нынешнего дня приходилось есть уже не Павлово, а Иудушкино.
Несколько раз Порфирий Владимирыч заглядывал в ее комнату, чтоб покалякать с милым другом маменькой (он очень хорошо понимал ее приготовления к отъезду, но делал вид, что ничего не замечает), но Арина Петровна не допускала его.
— Ступай, мой друг, ступай! — говорила она, — мне некогда.
Через три дня у Арины Петровны все было уже готово к отъезду.
Отстояли обедню, отпели и схоронили Павла Владимирыча.
На похоронах все произошло точно так, как представляла себе Арина Петровна в то утро, как Иудушке приехать в Дубровино.
Именно так крикнул Иудушка:
«Прощай, брат!» — когда опускали гроб в могилу, именно так же обратился он вслед за тем к Улитушке и торопливо сказал:
— Кутью-то! кутью-то не позабудьте взять! да в столовой на чистенькую скатертцу поставьте… чай, и в доме братца помянуть придется!
К обеду, который, но обычаю, был подан сейчас, как пришли с похорон, были приглашены три священника (в том числе отец благочинный) и дьякон.
Дьячкам была устроена особая трапеза в прихожей.
Арина Петровна и сироты вышли в дорожном платье, но Иудушка и тут сделал вид, что не замечает.
Подойдя к закуске, Порфирий Владимирыч попросил отца благочинного благословить яствие и питие, затем налил себе и духовным отцам по рюмке водки, умилился и произнес:
— Новопреставленному! вечная память!
Ах, брат, брат! оставил ты нас! а кому бы, кажется, и пожить, как не тебе.
Дурной ты, брат! нехороший!
Сказал, перекрестился и выпил.
Потом опять перекрестился и проглотил кусочек икры, опять перекрестился и балычка отведал.
— Кушайте, батюшка! — убеждал он отца благочинного, — все это запасы покойного братца! любил покойник покушать!
И сам хорошо кушал, а еще больше других любил угостить!
Ах, брат, брат! оставил ты нас!
Нехороший ты, брат! недобрый!
Словом сказать. так зарапортовался, что даже позабыл об маменьке.