И даже, уезжая в Погорелку, уже заранее придумывала повод, чтоб как-нибудь поскорее вернуться к соблазнам головлевского «хорошего житья».
***
Ноябрь в исходе, земля на неоглядное пространство покрыта белым саваном.
На дворе ночь и метелица; резкий, холодный ветер буровит снег, в одно мгновение наметает сугробы, захлестывает все, что попадется на пути, и всю окрестность наполняет воплем.
Село, церковь, ближний лес — все исчезло в снежной мгле, крутящейся в воздухе; старинный головлевский сад могуче гудит.
Но в барском доме светло, тепло и уютно.
В столовой стоит самовар, вокруг которого собрались: Арина Петровна, Порфирий Владимирыч и Евпраксеюшка.
В сторонке поставлен ломберный стол, на котором брошены истрепанные карты.
Из столовой открытые двери ведут, с одной стороны, в образную, всю залитую огнем зажженных лампад; с другой — в кабинет барина, в котором тоже теплится лампадка перед образом.
В жарко натопленных комнатах душно, пахнет деревянным маслом и чадом самоварного угля.
Евпраксея, усевшись против самовара, перемывает чашки и вытирает их полотенцем.
Самовар так и заливается, то загудит во всю мочь, то словно засыпать начнет и пронзительно засопит.
Клубы пара вырываются из-под крышки и окутывают туманом чайник, уж с четверть часа стоящий на конфорке.
Сидящие беседуют.
— А ну-ко, сколько ты раз сегодня дурой осталась? — спрашивает Арина Петровна Евпраксеюшку.
— Не осталась бы, кабы сама не поддалась.
Вам же удовольствие сделать хочу, — отвечает Евпраксеюшка.
— Сказывай.
Видела я, какое ты удовольствие чувствовала, как я давеча под тебя тройками да пятерками подваливала.
Я ведь не Порфирий Владимирыч: тот тебя балует, все с одной да с одной ходит, а мне, матушка, не из чего.
— Да еще бы вы плутовали!
— Вот уж этого греха за мной не водится!
— А кого я давеча поймала? кто семерку треф с восьмеркой червей за пару спустить хотел?
Уж это я сама видала, сама уличила!
Говоря это, Евпраксеюшка встает, чтобы снять с самовара чайник, и поворачивается к Арине Петровне спиной.
— Эк у тебя спина какая… Бог с ней! — невольно вырывается у Арины Петровны.
— Да, у нее спина… — машинально отзывается Иудушка.
— Спина да спина… бесстыдники!
И что моя спина вам сделала!
Евпраксеюшка смотрит направо и налево и улыбается.
Спина — это ее конек.
Давеча даже старик Савельич, повар, и тот загляделся и сказал: ишь ты спина! ровно плита!
И она не пожаловалась на него Порфирию Владимирычу.
Чашки поочередно наливаются чаем, и самовар начинает утихать.
А метель разыгрывается пуще и пуще; то целым снежным ливнем ударит в стекла окон, то каким-то невыразимым плачем прокатится вдоль печного борова.
— Метель-то, видно, взаправду взялась, — замечает Арина Петровна, — визжит да повизгивает!
— Ну и пущай повизгивает.
Она повизгивает, а мы здесь чаек попиваем — так-то, друг мой маменька! — отзывается Порфирий Владимирыч.
— Ах, нехорошо теперь в поле, коли кого этакая милость божья застанет!
— Кому нехорошо, а нам горюшка мало.
Кому темненько да холодненько, а нам и светлехонько, и теплехонько.
Сидим да чаек попиваем. И с сахарцем, и со сливочками, и с лимонцем.
А захотим с ромцом, и с ромцом будем пить.
— Да, коли ежели теперича…
— Позвольте, маменька.
Я говорю: теперича в поле очень нехорошо.
Ни дороги, ни тропочки — все замело.
Опять же волки.
А у нас здесь и светленько, и уютненько, и ничего мы не боимся.
Сидим мы здесь да посиживаем, ладком да мирком.