Михаил Евграфович Салтыков-Щедрин Во весь экран Господа Головлевы (1880)

Приостановить аудио

Снег кругом, соседей нет… Полк, кажется, у вас здесь стоит?

— И полк стоит, и соседи есть, да, признаться, меня это не интересует.

А впрочем, ежели…

Порфирий Владимирыч взглянул на нее, но не докончил, а только крякнул.

Может быть, он и с намерением остановился, хотел раззадорить ее женское любопытство; во всяком случае, прежняя, едва заметная улыбка вновь скользнула на ее лице.

Она облокотилась на стол и довольно пристально взглянула на Евпраксеюшку, которая, вся раскрасневшись, перетирала стаканы и тоже исподлобья взглядывала на нее своими большими, мутными глазами.

— Это моя новая экономка… усердная! — молвил Порфирий Владимирыч.

Аннинька чуть заметно кивнула головой и потихоньку замурлыкала: ah! ah! que j'aime… que j'aime… les mili-mili-mili-taires! [4 - ах! ах! как я люблю… как я люблю вое… вое… военных! (фр.)] — причем поясница ее как-то сама собой вздрагивала.

Воцарилось молчание, в продолжение которого Иудушка, смиренно опустив глаза, помаленьку прихлебывал чай из стакана.

— Скука! — опять зевнула Аннинька.

— Скука да скука! заладила одно!

Вот погоди, поживи… Ужо велим саночки заложить — катайся, сколько душе угодно.

— Дядя! отчего вы в гусары не пошли?

— А оттого, мой друг, что всякому человеку свой предел от бога положен.

Одному — в гусарах служить, другому — в чиновниках быть, третьему — торговать, четвертому…

— Ах да! четвертому, пятому, шестому… я и забыла!

И все это бог распределяет… так ведь?

— Что ж, и бог! над этим, мой друг, смеяться нечего.

Ты знаешь ли, что в Писании-то сказано: без воли божьей…

— Это насчет волоса? — знаю и это!

Но вот беда: нынче все шиньоны носят, а это, кажется, не предусмотрено!

Кстати: посмотрите-ка, дядя, какая у меня чудесная коса… Не правда ли, хороша?

Порфирий Владимирыч приблизился (почему-то на цыпочках) и подержал косу в руке.

Евпраксеюшка тоже потянулась вперед, не выпуская из рук блюдечка с чаем, и сквозь стиснутый в зубах сахар процедила:

— Шильон, чай?

— Нет, не шиньон, а собственные мои волосы.

Я когда-нибудь их перед вами распущу, дядя!

— Да, хороша коса, — похвалил Иудушка и как-то погано распустил при этом губы; но потом спохватился, что, по-настоящему, от подобных соблазнов надобно отплевываться, и присовокупил: — ах, егоза! егоза! все у тебя косы да шлейфы на уме, а об настоящем-то, об главном-то и не догадаешься спросить?

— Да, об бабушке… Ведь она умерла?

— Скончалась, мой друг! и как еще скончалась-то!

Мирно, тихо, никто и не слыхал!

Вот уж именно непостыдная кончины живота своего удостоилась.

Обо всех вспомнила, всех благословила, призвала священника, причастилась… И так это вдруг спокойно, так спокойно ей сделалось! Даже сама, голубушка, это высказала: что это, говорит, как мне вдруг хорошо! И представь себе: только что она это высказала — вдруг начала вздыхать!

Вздохнула раз, другой, третий — смотрим, ее уж и нет!

Иудушка встал, поворотился лицом к образу, сложил руки ладонями внутрь и помолился.

Даже слезы у него на глазах выступили: так хорошо он солгал!

Но Аннинька, по-видимому, была не из чувствительных.

Правда, она задумалась на минуту, но совсем по другому поводу.

— А помните, дядя, — сказала она, — как она меня с сестрой, маленьких, кислым молоком кормила?

Не в последнее время… в последнее время она отличная была… а тогда, когда она еще богата была?

— Ну-ну, что старое поминать!

Кислым молоком кормили, а вишь какую, бог с тобой, выпоили!

На могилку-то поедешь, что ли?

— Поедем, пожалуй!

— Только знаешь ли что! ты бы сначала очистилась!

— Как это… очистилась?

— Ну, все-таки… актриса… ты думаешь, бабушке это легко было?

Так прежде, чем на могилку-то ехать, обеденку бы тебе отстоять, очиститься бы!

Вот я завтра пораньше велю отслужить, а потом и с богом!

Как ни нелепо было Иудушкино предложение, но Аннинька все-таки на минуту смешалась.