Чего ты хочешь?
– Возьми меня отсюда! – воскликнула она. – Увези меня!..
Я тебя умоляю!
И она потянулась к его губам как бы для того, чтобы вместе с поцелуем вырвать невольное согласие.
– Но... – начал Родольф.
– Что такое?
– А твоя дочь?
Эмма помедлила. – Придется взять ее с собой! – решила она.
«Что за женщина!» – подумал Родольф, глядя ей вслед.
Она убежала в сад.
Ее звали.
Все последующие дни Бовари-мать не могла надивиться перемене, происшедшей в невестке.
И точно: Эмма стала покладистее, почтительнее, снизошла даже до того, что спросила свекровь, как надо мариновать огурцы.
Делалось ли это с целью отвести глаза свекрови и мужу?
Или же это был своего рода сладострастный стоицизм, желание глубже почувствовать убожество всего того, что она покидала?
Нет, она была далека от этой мысли, как раз наоборот: она вся ушла в предвкушение близкого счастья.
С Родольфом она только об этом и говорила.
Положив голову ему на плечо, она шептала:
– Ах, когда же мы будем с тобой в почтовой карете!..
Ты можешь себе это представить?
Неужели это все-таки совершится?
Когда лошади понесут нас стрелой, у меня, наверно, будет такое чувство, словно мы поднимаемся на воздушном шаре, словно мы возносимся к облакам.
Знаешь, я уже считаю дни...
А ты?
За последнее время г-жа Бовари как-то особенно похорошела. Она была красива той не поддающейся определению красотой, которую питают радость, воодушевление, успех и которая, в сущности, есть не что иное, как гармония между темпераментом и обстоятельствами жизни.
Вожделения, горести, опыт в наслаждениях, вечно юные мечты – все это было так же необходимо для ее постепенного душевного роста, как цветам необходимы удобрение, дождь, ветер и солнце, и теперь она вдруг раскрылась во всей полноте своей натуры.
Разрез ее глаз был словно создан для влюбленных взглядов, во время которых ее зрачки пропадали, тонкие ноздри раздувались от глубокого дыхания, а уголки полных губ, затененных черным пушком, хорошо видным при свете, оттягивались кверху.
Казалось, опытный в искушениях художник укладывал завитки волос на ее затылке. А когда прихоть тайной любви распускала ее волосы, они падали небрежно, тяжелой волной.
Голос и движения Эммы стали мягче. Что-то пронзительное, но неуловимое исходило даже от складок ее платья, от изгиба ее ноги.
Шарлю она представлялась столь же пленительной и неотразимой, как в первые дни после женитьбы.
Когда он возвращался домой поздно, он не смел ее будить.
От фарфорового ночника на потолке дрожал световой круг, а в тени, у изножья кровати, белой палаткой вздувался полог над колыбелью. Шарль смотрел на жену и на дочку.
Ему казалось, что он улавливает легкое дыхание девочки.
Теперь она будет расти не по дням, а по часам; каждое время года означит в ней какую-нибудь перемену.
Шарль представлял себе, как она с веселым личиком возвращается под вечер из школы, платьице на ней выпачкано чернилами, на руке она несет корзиночку.
Потом надо будет отдать ее в пансион – это обойдется недешево. Как быть?
Шарль впадал в задумчивость.
Он рассчитывал арендовать где-нибудь поблизости небольшую ферму, с тем чтобы каждое утро по дороге к больным присматривать за ней самому.
Доход от нее он будет копить, деньги положит в сберегательную кассу, потом приобретет какие-нибудь акции, а тем временем и пациентов у него прибавится.
На это он особенно надеялся: ему хотелось, чтобы Берта была хорошо воспитана, чтобы у нее появились способности, чтобы она выучилась играть на фортепьяно.
К пятнадцати годам это уже будет писаная красавица, похожая на мать, и летом, когда обе наденут соломенные шляпки с широкими полями, издали их станут принимать за сестер.
Воображению Шарля рисовалось, как Берта, сидя подле родителей, рукодельничает при лампе. Она вышьет ему туфли, займется хозяйством, наполнит весь дом своей жизнерадостностью и своим обаянием.
Наконец, надо будет подумать об устройстве ее судьбы. Они подыщут ей какого-нибудь славного малого, вполне обеспеченного, она будет с ним счастлива – и уже навек.
Эмма не спала, она только притворялась спящей, и в то время, как Шарль, лежа рядом с ней, засыпал, она бодрствовала в мечтах об ином.
Вот уже неделя, как четверка лошадей мчит ее в неведомую страну, откуда ни она, ни Родольф никогда не вернутся.
Они едут, едут молча, обнявшись.
С высоты их взору внезапно открывается чудный город с куполами, мостами, кораблями, лимонными рощами и беломраморными соборами, увенчанными островерхими колокольнями, где аисты вьют себе гнезда.
Они едут шагом по неровной мостовой, и женщины в красных корсажах предлагают им цветы.
Гудят колокола, кричат мулы, звенят гитары, лепечут фонтаны, и водяная пыль, разлетаясь от них во все стороны, освежает груды плодов, сложенных пирамидами у пьедесталов белых статуй, улыбающихся сквозь водометы.
А вечером они с Родольфом приезжают в рыбачий поселок, где вдоль прибрежных скал, под окнами лачуг, сушатся на ветру бурые сети.