Он врывался к ней в душу, как вихрь врывается в глубокую теснину, и уносил ее на бескрайние просторы тоски.
Но в это время Ивер, заметив, что дилижанс накренился, несколько раз вытягивал слепого кнутом.
Узелок на конце кнута бил его по ранам, и нищий с воем летел в грязь.
Затем пассажиры
«Ласточки» мало-помалу погружались в сон: кто – с открытым ртом, кто – уронив голову на грудь, кто – привалившись к плечу соседа, кто, наконец, держась рукой за ремень, и все при этом мерно покачивались вместе с дилижансом, а мерцающий свет фонаря, скользя по крупу коренника, проникал внутрь дилижанса сквозь коленкоровые занавески шоколадного цвета и бросал на неподвижные лица спящих кровавый отсвет.
Эмма, смертельно тоскуя, дрожала от холода; ноги у нее мучительно зябли; в душе царил беспросветный мрак.
Дома Шарль ждал ее с нетерпением – по четвергам «Ласточка» всегда запаздывала.
Наконец-то «барыня» дома! Эмма рассеянно целует девочку.
Обед еще не готов – не беда!
Эмма не сердится на кухарку.
В этот день служанке прощалось все.
Заметив, что Эмма бледна, муж спрашивал, как ее здоровье.
– Хорошо, – отвечала Эмма.
– А почему у тебя нынче какой-то странный вид?
– А, пустое, пустое!
Иногда она даже, вернувшись домой, проходила прямо к себе в комнату. Там она заставала Жюстена – он двигался неслышно и прислуживал ей лучше вышколенной горничной: подавал спички, свечу, книгу, раскладывал ночную сорочку, стелил постель. После этого, видя, что Жюстен стоит неподвижно и руки у него повисли, как плети, а глаза широко раскрыты, точно его опутала бесчисленным множеством нитей какая-то внезапно налетевшая дума, Эмма обычно говорила: – Ну, хорошо, а теперь ступай.
На другой день Эмма чувствовала себя ужасно, а затем с каждым днем муки ее становились все невыносимее: она жаждала вновь испытать уже изведанное блаженство, и этот пламень страсти, распаляемый воспоминаниями, разгорался неукротимо лишь на седьмой день под ласками Леона.
А его сердечный пыл выражался в проявлениях восторга и признательности.
Эмма упивалась любовью Леона, любовью сдержанной, глубокой, и, уже заранее боясь потерять ее, прибегала ко всем ухищрениям, на какие только способна женская нежность.
Часто она говорила ему с тихой грустью в голосе:
– Нет, ты бросишь меня!..
Ты женишься!..
Ты поступишь, как все.
– Кто все? – спрашивал он.
– Ну, мужчины вообще!..
С этими словами она, томно глядя на Леона, отталкивала его.
– Все вы обманщики!
Однажды, когда у них шел философский разговор о тщете всего земного, она, чтобы вызвать в нем ревность или, быть может, удовлетворяя назревшую потребность излить душу, призналась, что когда-то, еще до него, любила одного человека... «но не так, как тебя!» – поспешила она добавить и поклялась здоровьем дочери, что «не была с ним близка».
Леон поверил ей, но все же стал расспрашивать, чем тот занимался.
– Он был капитаном корабля, друг мой.
Не хотела ли она одной этой фразой пресечь дальнейшие расспросы и в то же время еще выше поднять себя в глазах Леона тем, что ее чары будто бы подействовали на человека воинственного и привыкшего к почестям?
Вот когда молодой человек понял всю невыгодность своего положения! Он стал завидовать эполетам, крестам, чинам.
Расточительность Эммы доказывала, что все это должно ей нравиться.
Между тем Эмма еще умалчивала о многих своих прихотях: так, например, она мечтала завести для поездок в Руан синее тильбюри, английскую лошадку и грума в ботфортах с отворотами.
На эту мысль навел ее Жюстен: он умолял взять его к себе в лакеи. И если отсутствие всего этого не умаляло радости поездки на свидание, зато оно, разумеется, усиливало горечь обратного пути.
Когда они говорили о Париже, Эмма часто шептала:
– Ах, как бы нам с тобой там было хорошо!
– А разве здесь мы не счастливы? – проводя рукой по ее волосам, мягко возражал молодой человек.
– Конечно, счастливы! – говорила она. – Это я глупость сказала.
Поцелуй меня.
С мужем она была особенно предупредительна, делала ему фисташковые кремы, играла после обеда вальсы.
Он считал себя счастливейшим из смертных, и Эмма была спокойна до тех пор, пока однажды вечером он не спросил ее:
– Ведь ты берешь уроки у мадемуазель Лампрер?
– Да.
– Ну так вот, – продолжал Шарль, – я только что встретился с ней у госпожи Льежар.
Заговорил о тебе, а она тебя не знает.
Это было как удар грома среди ясного неба.
И все же Эмма самым естественным тоном ответила:
– Она просто забыла мою фамилию!
– А может быть, в Руане есть несколько Лампрер – учительниц музыки? – высказал предположение лекарь.