После непогрешимости, редчайшего достоинства, которым обладаете вы, величайшим достоинством я считаю умение признать свою неправоту.
Но это признание – мое личное дело.
Я поступал правильно по божьей воле.
Только ангел мог спасти одного из нас от смерти, и этот ангел спустился на землю не для того, чтобы мы стали друзьями – к несчастью, это невозможно, – но для того, чтобы мы остались людьми, уважающими друг друга.
Монте-Кристо со слезами на глазах, тяжело дыша, протянул Альберу руку, которую тот схватил и пожал чуть ли не с благоговением.
– Господа, – сказал он, – граф Монте-Кристо согласен принять мои извинения.
Я поступил по отношению к нему опрометчиво.
Опрометчивость – плохой советчик.
Я поступил дурно.
Теперь я загладил свою вину.
Надеюсь, что люди не сочтут меня трусом за то, что я поступил так, как мне велела совесть. Но, во всяком случае, если мой поступок будет превратно понят, – прибавил он, гордо поднимая голову и как бы посылая вызов всем своим друзья и недругам, – я постараюсь изменить их мнение обо мне.
– Что такое произошло сегодня ночью? – спросил Бошан Шато-Рено. – По-моему, наша роль здесь незавидна.
– Действительно, то, что сделал Альбер, либо очень низко, либо очень благородно, – ответил барон.
– Что все это значит? – сказал Дебрэ, обращаясь к Францу. – Граф Монте-Кристо обесчестил Морсера, и его сын находит, что он прав!
Да если бы в моей семье было десять Янин, я бы знал только одну обязанность: драться десять раз.
Монте-Кристо, поникнув головой, бессильно опустив руки, подавленный тяжестью двадцатичетырехлетних воспоминаний, не думал ни об Альбере, ни о Бошане, ни о Шато-Рено, ни о ком из присутствующих; он думал о смелой женщине, которая пришла к нему молить его о жизни сына, которой он предложил свою и которая спасла его ценой страшного признания, открыв семейную тайну, быть может, навсегда убившую в этом юноше чувство сыновней любви.
– Опять рука провидения! – прошептал он. – Да, только теперь я уверовал, что я послан богом!
XIV.
Мать и сын
Граф Монте-Кристо с печальной и полной достоинства улыбкой откланялся молодым людям и сел в свой экипаж вместе с Максимилианом и Эмманюелем.
Альбер, Бошан и Шато-Рено остались одни на поле битвы.
Альбер смотрел на своих секундантов испытующим взглядом, который, хоть и не выражал робости, казалось, все же спрашивал их мнение о том, что произошло.
– Поздравляю, дорогой друг, – первым заговорил Бошан, потому ли, что он был отзывчивее других, потому ли, что в нем было меньше притворства, – вот совершенно неожиданная развязка неприятной истории.
Альбер ничего не ответил.
Шато-Рено похлопывал по ботфорту своей гибкой тросточкой.
– Не пора ли нам ехать? – прервал он наконец неловкое молчание.
– Как хотите, – отвечал Бошан, – разрешите мне только выразить Морсеру свое восхищение; он выказал сегодня рыцарское великодушие… столь редкое в наше время!
– Да! – сказал Шато-Рено.
– Можно только удивляться такому самообладанию, – продолжал Бошан.
– Несомненно, во всяком случае, я был бы на это не способен, – сказал Шато-Рено с недвусмысленной холодностью.
– Господа, – прервал Альбер, – мне кажется, вы не поняли, что между графом Монте-Кристо и мной произошло нечто не совсем обычное…
– Нет, нет, напротив, – возразил Бошан, – но наши сплетники едва ли сумеют оценить ваш героизм, и рано или поздно вы будете вынуждены разъяснить им свое поведение, и притом столь энергично, что это может оказаться во вред вашему здоровью и долголетию.
Дать вам дружеский совет?
Уезжайте в Неаполь, Гаагу или Санкт-Петербург – места спокойные, где более разумно смотрят на вопросы чести, чем в нашем сумасбродном Париже.
А там поусерднее упражняйтесь в стрельбе из пистолета и в фехтовании. Через несколько лет вас основательно забудут, либо слава о вашем боевом искусстве дойдет до Парижа, и тогда мирно возвращайтесь во Францию.
Вы согласны со мной, Шато-Рено?
– Вполне разделяю ваше мнение, – сказал барон. – За несостоявшейся дуэлью обычно следуют дуэли весьма серьезные.
– Благодарю вас, господа, – сухо ответил Альбер, – я принимаю ваш совет не потому, что вы мне его дали, но потому, что я все равно решил покинуть Францию.
Благодарю вас также за то, что вы согласились быть моими секундантами.
Судите сами, как высоко я ценю эту услугу, если, выслушав ваши слова, я помню только о ней.
Шато-Рено и Бошан переглянулись. Слова Альбера произвели на обоих одинаковое впечатление, а тон, которым он высказал свою благодарность, звучал так решительно, что все трое очутились бы в неловком положении, если бы этот разговор продолжался.
– Прощайте, Альбер! – заторопившись, сказал Бошан и небрежно протянул руку, но Альбер, по-видимому, глубоко задумался; во всяком случае, он ничем не показал, что видит эту протянутую руку.
– Прощайте, – в свою очередь, сказал Шато-Рено, держа левой рукой свою тросточку и делая правой прощальный жест.
– Прощайте! – сквозь зубы пробормотал Альбер. Но взгляд его был более выразителен: в нем была целая гамма сдержанного гнева, презрения, негодования.
После того как оба его секунданта сели в экипаж и уехали, он еще некоторое время стоял неподвижно; затем стремительно отвязал свою лошадь от дерева, вокруг которого слуга замотал ее поводья, легко вскочил в седло и поскакал к Парижу.
Четверть часа спустя он уже входил в особняк на улице Эльдер.
Когда он спешился, ему показалось, что за оконной занавеской мелькнуло бледное лицо графа де Морсера; он со вздохом отвернулся и прошел в свой флигель.
С порога он окинул последним взглядом всю эту роскошь, которая с самого детства услаждала его жизнь; он в последний раз взглянул на свои картины. Лица на полотнах, казалось, улыбались ему, а пейзажи словно вспыхнули живыми красками.
Затем он снял с дубового подрамника портрет своей матери и свернул его, оставив золоченую раму пустой.
После этого он привел в порядок свои прекрасные турецкие сабли, свои великолепные английские ружья, японский фарфор, отделанные серебром чаши, художественную бронзу с подписями Фешера и Бари; осмотрел шкафы и запер их все на ключ; бросил в ящик стола, оставив его открытым, все свои карманные деньги, прибавив к ним множество драгоценных безделушек, которыми были полны чаши, шкатулки, этажерки; составил точную опись всего и положил ее на самое видное место одного из столов, убрав с этого стола загромождавшие его книги и бумаги.