Джон Стейнбек Во весь экран Гроздья гнева (1939)

Приостановить аудио

– Первый ребенок, – сказала мать. – Они оба прямо трясутся над ним.

Ты сам такой же был.

– Ну, мы поехали, – сказал Том. – Свернем с дороги где-нибудь неподалеку.

Может, мы вас не заметим, так вы сами посматривайте.

Будем с правой стороны.

– Эл остается?

– Да.

Вместо него поедет дядя Джон. Прощай, ма.

Они пошли через спящий лагерь.

Возле одной из палаток неровным огнем горел маленький костер; женщина следила за котелком, в котором варился ранний завтрак.

Вкусно запахло фасолью.

– Вот бы съесть тарелочку, – вежливо сказал Том, проходя мимо.

Женщина улыбнулась.

– Еще не готово, а то я бы угостила, – сказала она. – Приходите утром пораньше.

– Благодарю вас, мэм, – ответил Том.

Он, Кэйси и дядя Джон прошли мимо крыльца.

Хозяин все еще сидел на стуле, фонарь горел ярко и шипел.

Хозяин поглядел на них.

– Газолину в фонаре мало, – сказал Том.

– Да уж закрывать пора.

– Денежки по шоссе больше не катятся? – спросил Том.

Передние ножки стула опустились на пол.

– Ты брось задирать.

Я тебя запомнил.

Ты тоже из бунтовщиков.

– Правильно, – сказал Том. – Я большевик.

– Слишком много вас развелось за последнее время.

Том засмеялся и, выйдя из ворот, сел в машину.

Садясь, он прихватил ком земли и швырнул его в шипящий фонарь.

Они услышали, как стукнуло об стену, увидели, что хозяин вскочил со стула и стал вглядываться в темноту.

Том включил зажигание и выехал на дорогу.

Он внимательно прислушивался к работе мотора, прислушивался, не стучит ли.

Шоссе уходило вдаль, еле виднеясь в слабом свете фар.

Глава семнадцатая

Машины кочевников сползались с боковых дорог на шоссе, пересекающее всю страну, и шли к Западу.

Днем они, как букашки, бежали на Запад, а когда в пути их заставала темнота, сбивались, как букашки, в кучу, поближе к жилью и к воде.

Люди жались друг к другу, потому что их мучило чувство одиночества и растерянности, потому что все они бежали из тех мест, где их настигло горе, поражение, бежали на новое место – незнакомое, таинственное для них. Они говорили друг с другом, они делились и пережитым, и хлебом, и надеждами на будущее в новой стране.

И бывало так, что какая-нибудь одна семья делала привал у воды, а вслед за ней здесь же делала привал и другая, соблазнившись и водой и компанией, и третья, которая видела, что первые поселенцы довольны своей стоянкой.

И глядишь, к заходу солнца там остановится двадцать семей – двадцать машин.

Вечером происходили странные вещи: двадцать семей становились одной семьей, дети – общими детьми.

Потеря родного угла становилась общей потерей, счастливая жизнь там, на Западе, – общей мечтой.

И бывало так, что из-за болезни одного ребенка отчаяние охватывало двадцать семей или сто человек. И сто человек соблюдали тишину всю ночь и благоговели, зная, что вон в той палатке рожает женщина, а утром сто человек радовались появлению новой человеческой жизни.

Семья, которую еще накануне мучило чувство одиночества и страха, ворошила свой скарб в поисках подарка для новорожденного.

Вечером у костра двадцать семей сливались в одну.

И эта одна семья была ячейкой, которая существовала один вечер, одну ночь.

Из свертка одеял извлекалась гитара, ее настраивали, и ночью звучали песни – песни о народе.

Мужчины пели их со словами, а женщины подтягивали одну мелодию.

Каждую ночь этот мир строился заново, и в нем было все – и дружба и вражда; в нем были хвастуны и трусы, были тихие люди, скромные люди, добрые люди.

Каждой ночью в нем завязывались отношения между людьми, без чего не может существовать ни один мир, и каждым утром он снимался с места, словно бродячий цирк.

Попадая в эти миры, которые возникали и рушились у них на глазах, люди сначала робели, но мало-помалу такое строительство становилось для них привычным делом.