Джон Стейнбек Во весь экран Гроздья гнева (1939)

Приостановить аудио

– Ну, а понятой что? – спросил Хастон.

– Понятой прямо остервенел.

Говорит:

«Вся смута от этой красной сволочи.

Ну-ка, пойдем со мной».

Забрал голубчика, и дали ему два месяца тюрьмы за бродяжничество.

– Ну а если бы у него была работа? – спросил Тимоти Уоллес.

Толстяк рассмеялся.

– На этот счет мы ученые, – ответил он. – Теперь мы знаем: кого полисмен невзлюбит, тот и бродяга.

Потому они и точат зубы на наш лагерь.

Сюда полисменам вход заказан.

Здесь Соединенные Штаты, а не Калифорния.

Хастон вздохнул:

– Хорошо бы пожить здесь подольше.

А ведь скоро придется уезжать.

Мне здесь нравится.

Живут все дружно. Да что, в самом деле! Оставили бы нас в покое – нет, цепляются, в тюрьмы швыряют.

Вот честное слово, если так будет продолжаться, нас до того доведут, что мы дадим им отпор. – И тут же напомнил самому себе: – Нет, надо соблюдать спокойствие.

Кто-кто, а комиссия не имеет права закусывать удила.

Толстяк сказал:

– Некоторые думают, что работать в нашей комиссии одно удовольствие. Пусть бы сами попробовали.

У меня сегодня была потасовка – женщины разошлись.

Подняли ругань и ну всякой дрянью швыряться.

Женская комиссия не справлялась, прибежали ко мне.

Просят, чтобы мы этим занялись.

А я говорю: женские ссоры улаживайте сами.

Они будут гнилой картошкой друг в друга швырять, а Главная комиссия их разнимай.

Хастон кивнул:

– Правильно.

Начинало темнеть; в сумерках казалось, что оркестр, репетирующий танцы, играет все громче и громче.

Вспыхнули лампочки, двое мужчин осмотрели составленный из кусков провод.

Ребятишки еще плотнее столпились вокруг музыкантов.

Подросток с гитарой негромко наигрывал блюз

«Родные поля», и на втором припеве мелодию подхватили три губные гармоники и скрипка.

К площадке со всех сторон сходился народ: мужчины в чистых синих комбинезонах, женщины в сарпинковых платьях.

Они окружили площадку и спокойно дожидались начала танцев, стоя под яркими лампочками, освещавшими их оживленные, внимательные лица.

Вся зона лагеря была окружена высокой проволочной изгородью, и вдоль этой изгороди, на расстоянии пятидесяти футов один от другого, сидели на траве сторожевые.

Начинали съезжаться гости: мелкие фермеры с семьями, переселенцы из других лагерей.

В воротах каждый называл фамилию знакомого, от которого было получено приглашение.

Оркестр заиграл деревенский танец – теперь уже громко, потому что репетиция кончилась.

Праведники сидели у своих палаток, хмуро, презрительно поглядывая по сторонам.

Они не переговаривались между собой, они бодрствовали на страже и всем своим видом выражали осуждение всем этим греховным затеям.

Руфь и Уинфилд наскоро проглотили свой скудный обед и ринулись к площадке.

Мать вернула их, обеими руками задрала им подбородки кверху, проверяя, не грязные ли у них носы, заглянула в уши и велела пойти в санитарный корпус вымыть руки.

Они переждали несколько минут позади уборных, потом кинулись сломя голову к площадке и смешались с толпой детей, обступивших оркестр.

Эл пообедал, взял бритву Тома и потратил не меньше получаса на бритье.

Он помылся, смочил водой свои прямые волосы, зачесал их назад и надел узкие шерстяные брюки и полосатую рубашку.

Улучив минуту, когда в умывальной никого не было, Эл посмотрел в зеркало и послал самому себе очаровательную улыбку, потом повернулся боком, стараясь увидеть, как это получается в профиль.

Он надел на рукава красные резинки, влез в узкий пиджак, протер желтые башмаки кусочком туалетной бумаги.

В эту минуту в умывальную кто-то вошел. Эл выскочил оттуда и молодцевато зашагал к площадке для танцев, шаря по сторонам глазами в поисках девушек.