– Ну, а понятой что? – спросил Хастон.
– Понятой прямо остервенел.
Говорит:
«Вся смута от этой красной сволочи.
Ну-ка, пойдем со мной».
Забрал голубчика, и дали ему два месяца тюрьмы за бродяжничество.
– Ну а если бы у него была работа? – спросил Тимоти Уоллес.
Толстяк рассмеялся.
– На этот счет мы ученые, – ответил он. – Теперь мы знаем: кого полисмен невзлюбит, тот и бродяга.
Потому они и точат зубы на наш лагерь.
Сюда полисменам вход заказан.
Здесь Соединенные Штаты, а не Калифорния.
Хастон вздохнул:
– Хорошо бы пожить здесь подольше.
А ведь скоро придется уезжать.
Мне здесь нравится.
Живут все дружно. Да что, в самом деле! Оставили бы нас в покое – нет, цепляются, в тюрьмы швыряют.
Вот честное слово, если так будет продолжаться, нас до того доведут, что мы дадим им отпор. – И тут же напомнил самому себе: – Нет, надо соблюдать спокойствие.
Кто-кто, а комиссия не имеет права закусывать удила.
Толстяк сказал:
– Некоторые думают, что работать в нашей комиссии одно удовольствие. Пусть бы сами попробовали.
У меня сегодня была потасовка – женщины разошлись.
Подняли ругань и ну всякой дрянью швыряться.
Женская комиссия не справлялась, прибежали ко мне.
Просят, чтобы мы этим занялись.
А я говорю: женские ссоры улаживайте сами.
Они будут гнилой картошкой друг в друга швырять, а Главная комиссия их разнимай.
Хастон кивнул:
– Правильно.
Начинало темнеть; в сумерках казалось, что оркестр, репетирующий танцы, играет все громче и громче.
Вспыхнули лампочки, двое мужчин осмотрели составленный из кусков провод.
Ребятишки еще плотнее столпились вокруг музыкантов.
Подросток с гитарой негромко наигрывал блюз
«Родные поля», и на втором припеве мелодию подхватили три губные гармоники и скрипка.
К площадке со всех сторон сходился народ: мужчины в чистых синих комбинезонах, женщины в сарпинковых платьях.
Они окружили площадку и спокойно дожидались начала танцев, стоя под яркими лампочками, освещавшими их оживленные, внимательные лица.
Вся зона лагеря была окружена высокой проволочной изгородью, и вдоль этой изгороди, на расстоянии пятидесяти футов один от другого, сидели на траве сторожевые.
Начинали съезжаться гости: мелкие фермеры с семьями, переселенцы из других лагерей.
В воротах каждый называл фамилию знакомого, от которого было получено приглашение.
Оркестр заиграл деревенский танец – теперь уже громко, потому что репетиция кончилась.
Праведники сидели у своих палаток, хмуро, презрительно поглядывая по сторонам.
Они не переговаривались между собой, они бодрствовали на страже и всем своим видом выражали осуждение всем этим греховным затеям.
Руфь и Уинфилд наскоро проглотили свой скудный обед и ринулись к площадке.
Мать вернула их, обеими руками задрала им подбородки кверху, проверяя, не грязные ли у них носы, заглянула в уши и велела пойти в санитарный корпус вымыть руки.
Они переждали несколько минут позади уборных, потом кинулись сломя голову к площадке и смешались с толпой детей, обступивших оркестр.
Эл пообедал, взял бритву Тома и потратил не меньше получаса на бритье.
Он помылся, смочил водой свои прямые волосы, зачесал их назад и надел узкие шерстяные брюки и полосатую рубашку.
Улучив минуту, когда в умывальной никого не было, Эл посмотрел в зеркало и послал самому себе очаровательную улыбку, потом повернулся боком, стараясь увидеть, как это получается в профиль.
Он надел на рукава красные резинки, влез в узкий пиджак, протер желтые башмаки кусочком туалетной бумаги.
В эту минуту в умывальную кто-то вошел. Эл выскочил оттуда и молодцевато зашагал к площадке для танцев, шаря по сторонам глазами в поисках девушек.