Она смотрела на залитый солнцем двор.
В выражении лица у нее была не мягкость, а скорее спокойная доброжелательность.
Темные глаза словно изведали все горе, выпадающее на долю человека, и, одолев страдание и боль, поднялись по ним, как по ступенькам, к спокойствию и пониманию.
Она чувствовала и сознавала и принимала как должное свое положение в семье: она была ее оплотом, ее твердыней, которую никто не мог взять силой.
И поскольку старый Том и дети чувствовали страх и горе только тогда, когда их чувствовала мать, она закрыла доступ в свое сердце и горю и страху.
И поскольку они ждали ее радости, когда случалось что-нибудь радостное, она привыкла находить повод для веселого смеха даже там, где найти его иной раз было трудно.
Но спокойствие лучше, чем радость.
Оно надежнее.
И ее высокое и вместе с тем скромное положение в семье придавало ей достоинство и чистую душевную красоту.
Ее руки, врачующие все раны, обрели уверенность и твердость; сама она – примирительница всех споров – была беспристрастна и безошибочна в своих приговорах, точно богиня.
Она знала: стоит ей пошатнуться, и семья примет это на себя как удар; стоит ей поддаться отчаянию, и семья рухнет, семья потеряет волю к жизни.
Она смотрела на залитый солнцем двор, на темневшую за порогом мужскую фигуру.
Отец, стоявший рядом, весь трясся от волнения.
– Входите! – крикнул он. – Входите, мистер! – И Том смущенно переступил порог.
Она приветливо посмотрела на него, подняв голову от плиты.
И вдруг ее рука медленно опустилась, и вилка со стуком упала на дощатый пол.
Зрачки темных глаз расширились.
Она тяжело дышала.
Она закрыла глаза.
– Слава богу, – сказала она. – Слава богу. – И вдруг на лице у нее мелькнула тревога. – Томми, тебя не разыскивают?
Ты не убежал?
– Нет, ма.
Я дал подписку.
Документы при мне. – Он дотронулся до груди.
Она подошла к нему, легко и бесшумно ступая босыми ногами, и лицо у нее было изумленное.
Маленькие руки коснулись его плеча, коснулись его крепких мускулов.
Потом она, как слепая, дотронулась пальцами до его щеки.
И радость ее граничила с горем.
Том больно прикусил нижнюю губу.
Ее изумленные глаза увидели кровь, проступившую сквозь его зубы и сбежавшую капелькой на подбородок.
И она поняла все, и самообладание снова вернулось к ней. Она отняла руку от его лица.
Дыхание с хрипом вырывалось у нее из груди.
– А мы-то! – крикнула она. – Мы-то чуть без тебя не уехали!
Всё думали, как же ты нас разыщешь? – Она подняла с полу вилку и, помешав кипящее сало, подхватила со сковородки кусок подгоревшей свинины.
Потом отставила на край плиты бурлящий кофейник.
Старый Том сказал со смешком:
– Провели тебя, мать?
Так мы и задумали.
А она стоит, как овца, которую обухом огрели.
Жалко, деда при этом не было!
Тебя будто по лбу молотком кто съездил.
Эх, дед надорвался бы с хохоту, опять бы себе бедро вывихнул. С ним это уже было, когда Эл выпалил в аэроплан.
Знаешь, Томми, пролетал тут как-то аэроплан, громадный, чуть не с милю длиной, а Эл схватил ружье да как стрельнет.
Дед кричит:
«Не стреляй по птенцам, подожди, покрупнее полетят, по ним будешь палить!» Так с хохоту надсаживался, что бедро себе вывихнул.
Мать негромко засмеялась и сняла с полки горку оловянных тарелок.
Том спросил:
– А дед где?
Я этого старого чертяку еще не видел.
Мать поставила тарелки на стол и около каждой чашку.