– Когда рассветет, я пошлю за Грином, – сказал он. – Я хочу задать ему несколько юридических вопросов, пока я могу еще занимать свои мысли такими вещами и пока в состоянии действовать спокойно.
Я до сих пор не написал завещания. Да и как распорядиться своею собственностью, – все никак не надумаю.
Я бы с радостью уничтожил ее в прах.
– Я бы так не говорила, мистер Хитклиф, – вставила я свое слово. – Повремените лучше с завещанием: вам самое время покаяться во многих ваших несправедливых делах.
Я никогда не думала, что нервы у вас могут так ослабеть. Сейчас, однако, они у вас в крайнем расстройстве – и почти целиком по собственной вашей вине.
Как вы провели последние три дня! Да это свалило бы с ног и титана.
Поешьте хоть немного и поспите.
Вы только посмотрите на себя в зеркало – и увидите, до чего необходимы вам и еда и сон: щеки у вас ввалились, а глаза налиты кровью, как у человека, который умирает с голоду и слепнет от бессонницы.
– Не моя вина, что я не могу ни есть, ни спать, – возразил он. – Уверяю вас, это происходит не вследствие определенного намерения.
Я буду спать и есть, когда наконец получу возможность.
Но это же все равно, что предлагать человеку, барахтающемуся в воде, чтоб он отдохнул, когда еще один только взмах руки – и он достигнет берега!
Я должен сперва выбраться на берег, и тогда отдохну.
Хорошо, не надо мистера Грина. А что касается покаяния в несправедливых делах, так я не совершал никаких несправедливостей, мне каяться не в чем.
Я слишком счастлив; и все-таки я счастлив недостаточно.
Моя душа в своем блаженстве убивает тело, но не находит удовлетворения для себя самой.
– Вы счастливы, хозяин? – вскричала я. – Чудное это счастье!
Если вы можете выслушать меня без гнева, я дала бы вам один совет, который сделает вас счастливей.
– Какой же? – спросил он. – Говорите.
– Сами знаете, мистер Хитклиф, – сказала я, – с тринадцати лет вы жили себялюбиво, не по-христиански, и едва ли за все это время вы хоть раз держали в руках евангелие.
Вы, должно быть, позабыли, о чем говорится в святом писании, а теперь вам и некогда разбираться в этом.
Разве так уж вредно было бы послать за кем-нибудь (за священником любого толка – все равно какого), кто мог бы разъяснить вам евангелие и показать, как вы далеко отошли от его предписаний и как непригодны вы будете для его неба, если не переменитесь прежде, чем вам умереть.
– Я не только не гневаюсь, Нелли, я вам очень обязан, – сказал он, – вы мне напомнили о том, как я хочу распорядиться насчет своих похорон.
Пусть меня понесут на кладбище вечером.
Вы и Гэртон можете, если захотите, проводить меня; и проследите непременно, чтоб могильщик исполнил мои указания касательно двух гробов!
Никакому священнику приходить не надо, и никаких не надо надгробных речей: говорю вам, я почти достиг моего неба. Небо других я ни во что не ставлю и о нем не хлопочу.
– Но если, допустим, вы будете настаивать на своем упрямом говений и уморите себя таким способом и вас запретят хоронить на освященной земле? – сказала я, возмутившись его безбожным безразличием. – Это вам понравится?
– Не запретят, – возразил он. – А если запретят, вам придется перенести меня тайком. И если вы не исполните мой наказ, вы узнаете на деле, что умершие не перестают существовать.
Как только он услышал, что и другие в доме зашевелились, он скрылся в свою берлогу, и я вздохнула свободней.
Но во второй половине дня, когда Джозеф и Гэртон ушли работать, он снова зашел на кухню и, дико озираясь, попросил меня прийти посидеть в доме : ему нужно, чтобы кто-нибудь был с ним.
Я отказалась: заявила напрямик, что его странные разговоры и поведение пугают меня и у меня нет ни сил, ни охоты составить ему компанию.
– Я, верно, кажусь вам самим нечистым, – сказал он, невесело усмехнувшись, – чем-то слишком мерзким, с чем и жить непристойно под одною крышей. – Затем, обратившись к Кэтрин, которая была тут же и спряталась за моей спиной при его появлении, он добавил полунасмешливо: – Не пойдете ли вы, моя пташка?
Я вам худого не сделаю.
Нет? Для вас я обернулся хуже, чем дьяволом.
Что же, здесь есть одна, которая не будет меня чураться.
Но видит бог, она безжалостна!
Проклятье!
Это несказанно больше, чем может вынести плоть и кровь – даже мои.
Больше он никого не упрашивал посидеть с ним.
Когда смерклось, он пошел в свою комнату.
Всю ночь и долго после рассвета мы слышали, как он стонал и о чем-то шептался сам с собой.
Гэртон рвался зайти к нему, но я его попросила привести мистера Кеннета – и тогда они зайдут вдвоем навестить его.
Когда врач пришел и я потребовала, чтобы нас впустили, и попробовала открыть дверь, она оказалась на замке; и Хитклиф послал нас ко всем чертям.
"Мне лучше, – сказал он, – оставьте меня в покое", – с тем врач и ушел.
Вечер настал сырой, потом лило всю ночь до рассвета; и когда я поутру пошла в свой обход вокруг дома, я увидела, что окно у хозяина распахнуто и дождь хлещет прямо в комнату.
Значит, не может он лежать в кровати, подумалось мне: промок бы насквозь.
Он либо встал, либо вышел.
Не буду подымать тревогу, зайду к нему смело и посмотрю.
Успешно отперев дверь другим ключом, я подбежала к кровати – в комнате оказалось пусто. Быстро раздвинув загородки, я заглянула внутрь.
Мистер Хитклиф был там – лежал навзничь в постели.
Его глаза встретили мои таким острым и злобным взглядом, что меня передернуло; и казалось, он улыбался.