И все-таки я не хотела ему посочувствовать – грубой скотине!
Ох, дайте мне кочергу!
Это последнее, что есть на мне из его вещей. – Она сорвала с безымянного пальца золотое кольцо и бросила его на пол. – Раздавить! – продолжала она, топча его с детской злобой. – А потом сжечь! – И она подняла и бросила изуродованное кольцо в раскаленные угли. – Вот!
Пусть покупает новое, если вернет меня.
С него станется, что он придет сюда меня искать – назло Эдгару.
Я не смею остаться здесь из страха, что эта злая мысль взбредет ему в голову!
И к тому же ведь Эдгар не смягчился, нет?
А я не приду к нему просить помощи, и не хочу я доставлять ему новую заботу.
Только крайность заставила меня искать здесь прибежище; впрочем, я знала наверное, что не налечу на брата, а то бы я осталась в кухне, умылась, обогрелась, попросила бы вас принести мне что нужно и удалилась куда-нибудь, где до меня не доберется мой проклятый... этот дьявол во плоти!
Ах, он был в бешенстве!
Если б он догнал меня...
Жаль, что Эрншо уступает ему в силе! Я бы не убежала, пока не увидела бы, как Хиндли отколотил его до полусмерти... будь это ему по плечу!
– Стойте, не говорите так быстро, мисс! – перебила я. – Вы сдвинете платок, которым я перевязала вам щеку, и опять потечет кровь.
Выпейте чаю, передохните и перестаньте смеяться: смех совсем неуместен под этой крышей, да еще в вашем положении!
– Бесспорная истина, – ответила она. – Нет, что за ребенок!
Плачет не умолкая... Унесите его куда-нибудь на один час, чтобы мне его не слышать, – больше часа я здесь не пробуду.
Я позвонила и передала младенца на попечение горничной. Потом спросила гостью, что ее заставило уйти с Грозового Перевала в таком неподобном виде и куда она думает ехать, если не хочет оставаться у нас.
– Я должна была бы и хотела бы остаться здесь, – ответила она, – по двум причинам: чтобы морально поддержать Эдгара и чтоб заботиться о младенце. И еще потому, что Мыза – мой истинный дом.
Но я говорю вам: Хитклиф не допустит!
Вы думаете, он будет спокойно смотреть, как я делаюсь опять веселой и здоровой? Будет знать, что мы живем тихо и мирно, и не попробует отравить наш покой?
Нет, я имею удовольствие твердо знать: он ненавидит меня до такой степени, что ему противно глядеть на меня, противно слышать мой голос. Я заметила, когда он сидит в комнате и я вхожу туда, его лицо непроизвольно перекашивается в гримасу ненависти, – ненависти, которая обусловлена отчасти сознанием, что у меня есть все причины питать то же чувство к нему, отчасти же исконным отвращением.
Оно достаточно сильно и дает мне уверенность, что мой супруг не станет гоняться за мною по всей Англии, если мне удастся благополучно сбежать.
Вот почему я должна уехать совсем. Я излечилась от своего прежнего желания, чтоб он меня убил, пусть лучше убьет себя!
Он сумел убить мою любовь, так что теперь я спокойна.
Я еще помню, как я его любила; и, пожалуй, представляю себе смутно, что могла бы опять полюбить его, если бы... Нет! Нет!
Если бы даже он проникся ко мне горячей любовью, его сатанинская природа в чем-нибудь проявилась бы.
У Кэтрин был удивительно извращенный вкус, если она, хорошо его зная, так им дорожила.
Чудовище! Пусть он исчезнет с лица земли, исчезнет из моей памяти!
– Молчите, молчите!
Он все же человек, – сказала я. – Сжальтесь над ним, есть люди и похуже его!
– Он не человек, – возразила она, – у него нет права на мою жалость.
Я отдала ему сердце, а он взял его, насмерть исколол и швырнул мне обратно.
Чувствуют сердцем, Эллен, а так как он убил мое сердце, я не могу ему сочувствовать; и не стала бы, хотя бы он молил меня с этой самой ночи до смертного дня и лил кровавые слезы о Кэтрин!
Нет, поверь мне, поверь, не стала бы... – И вдруг Изабелла расплакалась, но тут же, смахнув слезу с ресниц, заговорила опять: – Вы спросили, что в конце концов выгнало меня из дому?
Мне удалось раздразнить мужа до такой степени, что ярость взяла в нем верх над хитростью, – и тогда я вынуждена была бежать.
Вытягивать нервы раскаленными щипцами – для этого требуется больше хладнокровия, чем чтобы стукнуть раз по голове.
Я довела его до того, что он забыл свою дьявольскую осторожность, которой хвастался, и перешел к разбойному буйству.
Я наслаждалась удовольствием бесить его. А чувство удовольствия пробудило во мне инстинкт самосохранения, и я вырвалась на свободу; и если я опять попаду в его руки, пусть учиняет надо мной небывалую расправу – тем лучше.
Вчера, вы знаете, мистер Эрншо должен был идти на похороны.
Ради такого случая он даже держался до ночи трезвым, то есть сравнительно трезвым: не завалился очумелый спать в шесть часов утра и не встал пьяный в полдень.
А это значит, что поднялся он в самом подавленном состоянии духа, не больше расположенный идти в церковь, чем на танцы. Он и не пошел, а сел у камина и стал глушить стаканами джин и коньяк.
Хитклиф – меня трясет, когда я называю это имя! – не показывался дома с прошлого воскресенья до этой субботы.
Кто его кормил – ангелы или его адова родня, не скажу, но с нами он за шесть дней ни разу не сел за стол.
Он возвращался домой на рассвете, проходил в свою комнату и запирался на ключ – точно кто-нибудь мечтал насладиться его обществом!
Там он сидел один и молился, как сектант; только божеством, к которому он взывал, был бесчувственный прах и пепел; а когда обращался к богу, престранно смешивал его имя с черным именем своего родителя!
Кончив эту дикую молитву, – а тянул он ее обычно, пока не охрипнет и не сорвет голос, – он опять уходил. И шел он всегда прямо на Мызу.
Удивляюсь, как это Эдгар не послал за констеблем и не взял его под стражу!
Я же, как ни горестна для меня смерть Кэтрин, я не могла не радоваться, точно празднику, этому краткому отдыху от постоянного унизительного гнета.
Я достаточно окрепла духом, чтобы слушать без слез вечные проповеди Джозефа и не красться по дому поступью пуганого вора, как раньше.
Джозеф теперь, не думайте, не доведет меня до слез, какие бы мерзости ни говорил. Но он и Гэртон – малоприятное общество.