Послы стали уговаривать ханшу отпустить к Гамзату и старшего хана.
Я видел измену и сказал ханше, чтобы она не посылала сына. Но у женщины ума в голове — сколько на яйце волос.
Ханша поверила и велела сыну ехать.
Абунунцал не хотел.
Тогда она сказала:
«Видно, ты боишься».
Она, как пчела, знала, в какое место больнее ужалить его.
Абунунцал загорелся, не стал больше говорить с ней и велел седлать.
Я поехал с ним.
Гамзат встретил нас еще лучше, чем Умма-Хана.
Он сам выехал навстречу за два выстрела под гору.
За ним ехали конные с значками, пели «Ля илляха иль алла», стреляли, джигитовали.
Когда мы подъехали к лагерю, Гамзат ввел хана в палатку. А я остался с лошадьми.
Я был под горой, когда в палатке Гамзата стали стрелять.
Я подбежал к палатке. Умма-Хан лежал ничком в луже крови, а Абунунцал бился с мюридами.
Половина лица у него была отрублена и висела.
Он захватил ее одной рукой, а другой рубил кинжалом всех, кто подходил к нему.
При мне он срубил брата Гамзата и намернулся уже на другого, но тут мюриды стали стрелять в него, и он упал.
Хаджи-Мурат остановился, загорелое лицо его буро покраснело, и глаза налились кровью.
— На меня нашел страх, и я убежал.
— Вот как? — сказал Лорис-Меликов.
— Я думал, что ты никогда ничего не боялся.
— Потом никогда; с тех пор я всегда вспоминал этот стыд, и когда вспоминал, то уже ничего не боялся.
XII
— А теперь довольно.
Молиться надо, — сказал Хаджи-Мурат, достал из внутреннего, грудного кармана черкески брегет Воронцова, бережно прижал пружинку и, склонив набок голову, удерживая детскую улыбку, слушал.
Часы прозвонили двенадцать ударов и четверть.
— Кунак Воронцов пешкеш, — сказал он, улыбаясь.
— Хороший человек.
— Да, хороший, — сказал Лорис-Меликов.
— И часы хорошие. Так ты молись, а я подожду.
— Якши, хорошо, — сказал Хаджи-Мурат и ушел в спальню.
Оставшись один, Лорис-Меликов записал в своей книжечке самое главное из того, что рассказывал ему Хаджи-Мурат, потом закурил папиросу и стал ходить взад и вперед по комнате.
Подойдя к двери, противоположной спальне, Лорис-Меликов услыхал оживленные голоса по-татарски быстро говоривших о чем-то людей.
Он догадался, что это были мюриды Хаджи-Мурата, и, отворив дверь, вошел к ним.
В комнате стоял тот особенный, кислый, кожаный запах, который бывает у горцев.
На полу на бурке, у окна, сидел кривой рыжий Гамзало, в оборванном, засаленном бешмете, и вязал уздечку.
Он что-то горячо говорил своим хриплым голосом, но при входе Лорис-Меликова тотчас же замолчал и, не обращая на него внимания, продолжал свое дело.
Против него стоял веселый Хан-Магома и, скаля белые зубы и блестя черными, без ресниц, глазами, повторял все одно и то же.
Красавец Элдар, засучив рукава на своих сильных руках, оттирал подпруги подвешенного на гвозде седла.
Ханефи, главного работника и заведующего хозяйством, не было в комнате. Он на кухне варил обед.
— О чем это вы спорили? — спросил Лорис-Меликов у Хан-Магомы, поздоровавшись с ним.
— А он все Шамиля хвалит, — сказал Хан-Магома, подавая руку Лорису.
— Говорит, Шамиль — большой человек. И ученый, и святой, и джигит.
— Как же он от него ушел, а все хвалит?
— Ушел, а хвалит, — скаля зубы и блестя глазами, проговорил Хан-Магома.
— Что же, и считаешь его святым? — спросил Лорис-Меликов.
— Кабы не был святой, народ бы не слушал его, — быстро проговорил Гамзало.
— Святой был не Шамиль, а Мансур, — сказал Хан-Магома.
— Это был настоящий святой.