Чарльз Диккенс Во весь экран Холодный дом (1853)

Приостановить аудио

Вскоре гроза начала проходить.

Ливень ослабел, молния перестала сверкать, гром гремел уже где-то далеко, над холмами появилось солнце и засияло в мокрой листве и каплях дождя.

Мы сидели молча; но вот вдали показался маленький фаэтон, запряженный парой пони, которые везли его бойкой рысцой, направляясь к сторожке.

— Это посланный возвращается с экипажем, миледи, — проговорил лесник.

Когда фаэтон подъехал, мы увидели в нем двух женщин.

Они вышли с плащами и шалями в руках — сначала та француженка, которую я видела в церкви, потом хорошенькая девушка; француженка — с вызывающим и самоуверенным видом, хорошенькая девушка — нерешительно и в смущении.

— Это еще что? — сказала леди Дедлок. 

— Почему вы явились обе?

— Посланный приехал за «горничной миледи», — сказала француженка, — а пока что ваша горничная — это я.

— Я думала, вы посылали за мной, миледи, — проговорила хорошенькая девушка.

— Да, я посылала за тобой, девочка моя, — спокойно ответила леди Дедлок. 

— Накинь на меня вот эту шаль.

Она слегка наклонилась, и хорошенькая девушка накинула шаль ей на плечи.

Француженка не была удостоена вниманием миледи и только наблюдала за происходящим, крепко стиснув губы.

— Жаль, что нам вряд ли удастся возобновить наше давнее знакомство, — сказала леди Дедлок мистеру Джарндису. 

— Разрешите мне прислать назад экипаж для ваших питомиц?

Он вернется немедленно.

Опекун решительно отказался, а миледи любезно попрощалась с Адой, — со мною же не простилась вовсе, — и, опираясь на руку мистера Джарндиса, села в экипаж — небольшой, низенький, с опущенным верхом фаэтон для прогулок по парку.

— Садись, милая, — приказала она хорошенькой девушке, — ты мне будешь нужна… Трогайте.

Экипаж отъехал, а француженка, с плащами, висевшими у нее на руке, так и осталась стоять там, где из него вышла.

Для гордых натур, пожалуй, нет ничего более нестерпимого, чем гордость других людей, и француженка понесла кару за свою навязчивость.

Отомстила же она за себя таким странным способом, какой мне и в голову бы не пришел.

Она стояла как вкопанная, пока фаэтон не свернул в аллею, потом, как ни в чем не бывало, сбросила с ног туфли и, оставив их валяться на земле, решительными шагами двинулась за экипажем по совершенно мокрой траве.

— Она с придурью, эта девица? — спросил опекун.

— Ну, нет, сэр, — ответил лесник, глядя ей вслед вместе с женой. 

— Ортанз не дура.

Башка у нее работает на славу.

Только она до черта гордая и горячая… такая гордячка и горячка, каких мало; к тому же ей на днях отказали от места, да еще ставят других выше нее, вот ей это и не по нутру.

— Но зачем ей шлепать в одних чулках по таким лужам? — спросил опекун.

— И правда, зачем, сэр? Разве затем, чтобы чуточку поостыть, — ответил лесник.

— А может, она воображает, что это кровь, — предположила жена лесника. 

— Она, сдается мне, и по крови ходить не постесняется, коли в ней самой кровь закипит.

Несколько минут спустя мы проходили мимо дома Дедлоков.

Каким бы спокойным он ни был в тот день, когда мы впервые его увидели, сейчас он показался нам погруженным в еще более глубокий покой; а вокруг него сверкала алмазная пыль, веял легкий ветерок, примолкшие было птицы громко пели, все освежилось после дождя, и маленький фаэтон сверкал у подъезда, как серебряная колесница фей.

Все так же упорно и невозмутимо устремляясь к этому дому — мирная человеческая фигура на фоне идиллического пейзажа, — мадемуазель Ортанз шагала в одних чулках по мокрой траве.

Глава XIX

«Проходи, не задерживайся»

На Канцлерской улица и по соседству с нею теперь долгие каникулы.

Славные суда, то бишь суды Общего права и Справедливости, эти построенные из тика, одетые в броню, скрепленные железом, непробиваемые, как бесстыдные медные лбы, но отнюдь не быстроходные клип-перы, разоружены, расснащены и отведены в док.

Летучий Голландец с командой просителей-призраков, вечно умоляющих каждого встречного ознакомиться с их документами, на время отплыл по воле волн бог весть куда.

Все судебные здания закрыты; присутственные места, разомлев, спят мертвым сном; даже Вестминстер-холл совсем обезлюдел, и в его тени могли бы петь соловьи, могли бы гулять «истцы», которые ищут не правосудия (как те, что встречаются здесь обычно), но счастья в любви.

Тэмпл, Канцлерская улица, Сарджентс-Инн, Линкольнс-Инн и даже Линкольновы поля напоминают мелководные океанские гавани во время отлива — судопроизводство, что сидит на мели, учреждения, что стоят на якоре, праздные клерки, что от нечего делать лениво раскачиваются на табуретах, которые не примут вертикального положения, пока не начнется прилив судебной сессии, — все они обретаются на суше в тине долгих каникул.

Входные двери юридических контор десятками запираются одна за другой, письма и пакеты целыми мешками сносятся в швейцарские.

Мостовая против Линкольнс-Инн-Холла заросла бы пышной травой, если бы не рассыльные, которые сидят без дела в тени и, прикрыв от мух головы белыми фартуками, рвут и жуют эту траву с глубокомысленным видом.

В Лондоне остался только один-единственный судья, но даже он заседает в своей камере не более двух раз в неделю.

Вот бы теперь поглядеть на него жителям тех городков его судебного округа, где он бывает на выездной сессии!

Пышный парик, красная мантия, меха, свита с алебардами, белые жезлы, — куда все это подевалось!

Теперь он просто-напросто гладко выбритый джентльмен в белых брюках и белом цилиндре, с бронзовым морским загаром на судейской физиономии и со ссадиной на облупленном солнцем судейском носу, — джентльмен, который по пути в камеру заходит в устричную лавку и пьет имбирное пиво со льдом!

Адвокатура Англии рассеялась по лицу земли.

Как может Англия прожить четыре долгих летних месяца без своей адвокатуры — общепризнанного ее убежища в дни невзгод и единственной ее законной славы в дни процветания, — об этом вопрос не поднимается, ибо сей щит и панцирь Британии, очевидно, не входит в состав ее теперешнего облачения.