Чарльз Диккенс Во весь экран Холодный дом (1853)

Приостановить аудио

— Милая Эстер, я понимаю вас, и, клянусь небом, я хотел бы сделаться более постоянным человеком.

Не только постоянным по отношению к Аде, — ее-то я люблю нежно, все больше и больше, — но постоянным по отношению к самому себе. (Мне почему-то трудно выразить это яснее, но вы поймете.) Будь я более постоянным человеком, я окончательно остался бы либо у Беджера, либо у Кенджа и Карбоя и теперь уже начал бы учиться упорно и систематически, и не залез бы в долги, и…

— А у вас есть долги, Ричард?

— Да, — ответил Ричард, — я немного задолжал, дорогая.

А еще, пожалуй, слишком пристрастился к бильярду и все такое.

Ну, теперь преступление раскрыто; вы презираете меня, Эстер, да?

— Вы знаете, что нет, — сказала я.

— Вы ко мне снисходительней, чем я сам, — продолжал он. 

— Милая Эстер, это мое большое несчастье, что я ничего не умею решать; но как могу я что-то решить?

Когда живешь в недостроенном доме, нельзя решать окончательно, как в нем лучше устроиться; когда ты обречен оставлять все свои начинания незавершенными, очень трудно браться за дело с усердием — в том-то все и горе; вот как мне не повезло.

Я родился под знаком нашей неоконченной тяжбы, в которой то и дело что-нибудь случается или меняется, и она развила во мне нерешительность раньше, чем я вполне понял, чем отличается судебный процесс, скажем, от процесса переодевания; и это из-за нее я становился все более и более нерешительным, и сам я ничего с этим поделать не могу, хоть и сознаю по временам, что недостоин любить свою доверчивую кузину Аду.

Мы шли по безлюдной улице, и Ричард, не удержавшись от слез, прикрыл рукой глаза.

— Ричард, не надо так расстраиваться! — проговорила я. 

— Натура у вас благородная, а любовь Ады с каждым днем делает вас все лучше и достойнее.

— Я знаю, милая, знаю, — отозвался он, сжимая мою руку. 

— Не обращайте внимания на то, что я сейчас немного разволновался, ведь я долго думал обо всем этом и не раз собирался поговорить с вами, но то случая не представлялось, то мужества у меня не хватало.

Знаю, как должны бы влиять на меня мысли об Аде; но и они теперь больше не действуют.

Слишком я нерешителен.

Я люблю ее всей душой и все-таки каждый день и каждый час причиняю ей вред тем, что врежу самому себе.

Но это не может продолжаться вечно.

В конце концов дело будет слушаться в последний раз, и решение вынесут в нашу пользу, а тогда вы с Адой увидите, каким я могу быть!

Минуту назад, когда я услышала его всхлипыванья, когда увидела, как слезы потекли у него между пальцев, у меня сжалось сердце; но гораздо больше огорчило меня то самообольщение, с каким он возбужденно произнес последние слова.

— Я досконально изучил все документы, Эстер… я несколько месяцев рылся в них, — продолжал он, мгновенно развеселившись, — и, можете на меня положиться, мы восторжествуем.

А что касается многолетних проволочек, так чего-чего, а уж этого, видит небо, хватало; зато тем более вероятно, что теперь мы быстро закончим тяжбу… она уже внесена в список дел, назначенных к слушанию.

Все наконец-то окончится благополучно, и тогда вы увидите!

Вспомнив о том, как он только что поставил Кенджа и Карбоя на одну доску с мистером Беджером, я спросила, когда он думает вступить в Линкольнс-Инн для продолжения своего образования.

— Опять!

Да я об этом и не думаю, Эстер, — ответил он с видимым усилием. 

— Хватит с меня.

Я работал, как каторжник, над делом Джарндисов, утолил свою жажду знаний в области юридических наук и убедился, что они мне не по душе.

К тому же я чувствую, как становлюсь все более и более нерешительным потому только, что вечно торчу на поле боя.

Итак, — продолжал Ричард, снова приободрившись, — о чем же я подумываю теперь?

— Понятия не имею, — ответила я.

— Не смотрите на меня такими серьезными глазами, — сказал Ричард, — ведь то, о чем я думаю теперь, для меня лучше всего, дорогая Эстер, — я в этом уверен.

Профессия на всю жизнь мне не нужна.

Тяжба кончится, и я буду обеспеченным человеком.

Но тут совсем другое дело.

Эта будущая моя профессия по самой своей природе довольно изменчива и потому прекрасно подходит к моему теперешнему переходному периоду, могу даже сказать — подходит как нельзя лучше.

Так вот, о чем же я теперь, естественно, подумываю?

Я посмотрела на него и покачала головой.

— О чем же, как не об армии? — проговорил Ричард тоном глубочайшего убеждения.

— Вы хотите служить в армии? — переспросила я.

— Конечно, в армии.

Все, что нужно сделать — это получить патент, и вот я уже военный — пожалуйста! — сказал Ричард.

И тут он принялся доказывать мне при помощи сложных подсчетов, занесенных в его записную книжку, что если он, не будучи в армии, за полгода задолжал, скажем, двести фунтов, а служа в армии, полгода не будет делать долгов, — что он решил твердо и бесповоротно, — то это даст ему четыреста фунтов в год экономии, а за пять лет две тысячи фунтов — сумму не малую.

Затем он так чистосердечно, так искренне начал говорить о том, какую жертву приносит, временно расставаясь с Адой, как жаждет он любовью вознаградить ее за любовь и дать ей счастье (а он действительно этого жаждал всегда, что мне было хорошо известно), как стремится побороть свои недостатки и развить в себе настоящую решимость; а я слушала, и сердце мое горестно сжималось.

И я думала: чем все это кончится, чем все это может кончиться, если и мужество его и стойкость были так рано и так неисцелимо подорваны роковым недугом, который губит всех, кто им заражен?

Я стала говорить с Ричардом со всей страстностью, на какую была способна, со всей надеждой, которой у меня почти не было; стала умолять его хоть ради Ады не возлагать упований на Канцлерский суд.

А Ричард, охотно соглашаясь со мной, продолжал витать со свойственной ему легкостью вокруг Канцлерского суда и всего прочего, расписывая мне самыми радужными красками, каким он станет решительным человеком… увы, лишь тогда, когда губительная тяжба выпустит его на волю!

Говорили мы долго, но, в сущности, все об одном и том же.