Чарльз Диккенс Во весь экран Холодный дом (1853)

Приостановить аудио

Впрочем, какое это имеет значение для меня, думала я, и почему это все-таки имеет значение?

Почему бы мне, когда я перед сном поднимаюсь к себе, забрав корзиночку с ключами, самой не зайти к старушке, не посидеть с нею перед камином, не поболтать немножко о том, что интересует ее, — ведь я же умею так говорить с любым другим человеком, — и почему не могу я не огорчаться теми безобидными пустяками, о которых она рассказывает мне?

Если меня влечет к ней, — думала я, — а меня, конечно, влечет, так как мне очень хочется ей понравиться и я рада, что нравлюсь ей, — почему же я с душевной болью, с отчаянием вдумываюсь в каждое слово, которое она произносит, и все вновь и вновь взвешиваю его на двадцати весах?

Почему меня так тревожит, что она живет у нас в доме и каждый вечер разговаривает со мной по душам, если я чувствую, что для меня лучше и спокойнее, чтобы она жила у нас, а не где-нибудь в другом месте?

Все это были недоумения и противоречия, в которых я не могла разобраться.

То есть, может быть, и могла бы, но… впрочем, я вскоре расскажу и об этом, а сейчас это не к месту.

Когда миссис Вудкорт уехала, мне было жаль расставаться с нею, и все-таки я почувствовала облегчение.

А потом к нам приехала Кедди Джеллиби и привезла с собой такую кучу семейных новостей, что они поглотили все наше внимание.

Кедди прежде всего заговорила о том (и на первых порах только о том и твердила), что лучшей советчицы, чем я, во всем мире не сыщешь.

«Ну, это не новость», — сказала моя Ада, на что я, понятно, ответила: «Чепуха!»

Потом Кедди объявила, что выйдет замуж через месяц, и если мы с Адой согласимся быть подружками у нее на свадьбе, она будет счастливейшей девушкой на свете.

Вот это действительно была новость, и я думала, что мы никогда не кончим говорить о ней — так много нам хотелось сказать Кедди, а Кедди так много хотелось сказать нам.

Оказалось, что бедный отец Кедди был объявлен не злостным банкротом — он «прошел через газету», как выразилась Кедди, точно газета — это нечто вроде туннеля, а кредиторы отнеслись к нему мягко и сострадательно, поэтому он, к счастью, выпутался, — хотя так и не сумел разобраться в своих делах, — отдал все, что имел (очевидно, не так уж это было много, судя по его домашней обстановке), и убедил всех заинтересованных лиц в том, что ничего больше сделать не может, бедняга.

Ну, его отпустили с миром, честь его не пострадала, и он поступил на службу, чтобы начать жизнь заново.

Что это была за служба, я так никогда и не узнала. Кедди говорила, что теперь он «таможенный и общий агент»; я же поняла только то, что, когда ему были особенно нужны деньги, он уходил добывать их куда-то в доки, но ему, кажется, никогда не удавалось ничего добыть.

Как только отец Кедди примирился с тем, что его остригли как овцу, и вся семья переехала в меблированную квартиру на Хэттон-гарден (в которой я, зайдя туда впоследствии, увидела, как дети выдергивают из кресел конский волос, жуют его и давятся), Кедди познакомила отца с мистером Тарвидропом-старшим, и бедный мистер Джеллиби, человек донельзя застенчивый и кроткий, так покорно поддался влиянию хорошего тона мистера Тарвидропа, что старики прямо-таки подружились.

Мало-помалу мистер Тарвидроп-старший свыкся с мыслью о женитьбе своего сына и, настроив свои родительские чувства на высокий лад, согласился на то, чтобы знаменательное событие совершилось в ближайшее время, а жениху и невесте милостиво разрешил обзавестись хозяйством в танцевальной академии на Ньюмен-стрит, когда им будет угодно.

— А ваш папа, Кедди?

Что сказал он?

— Ах, бедный папа, — ответила Кедди, — он только заплакал и выразил надежду, что мы с Принцем поладим лучше, чем ладил он с мамой.

Он сказал это, когда Принца не было, — только мне одной.

И еще он сказал:

«Бедная моя девочка, плохо тебя учили вить уютное гнездо для мужа, но если ты сама не стремишься к этому всем сердцем, лучше тебе убить своего жениха, чем выйти за него замуж… если только ты искренне любишь его».

— И как же вы его успокоили, Кедди?

— Вы понимаете, мне было очень тяжело видеть папу таким расстроенным и слышать от него такие страшные вещи; ну, и я тоже не удержалась от слез.

Но я сказала ему, что, право же, всем сердцем стремлюсь свить уютное гнездо, а когда он будет приходить к нам по вечерам, ему будет хорошо у нас и я постараюсь заботиться о нем лучше, чем заботилась в своем родном доме.

Потом я обещала взять Пищика к себе, а папа опять прослезился и сказал, что дети у него — индейцы.

— Индейцы, Кедди?

— Да, — подтвердила Кедди.  — Дикие индейцы.

А еще папа сказал, — и тут она всхлипнула, бедняжка, а это уж вовсе не подобало «самой счастливой девушке на свете», — а еще сказал, что для них будет лучше, если их всех зарубят томагавками.

Ада заметила, что на этот счет можно не беспокоиться — мистер Джеллиби, очевидно, не всерьез высказал столь кровожадное пожелание.

— Конечно, я знаю, что папе вовсе не хочется видеть родных детей в лужах их собственной крови, — согласилась Кедди, — но он хотел сказать, что им очень не повезло с такой матерью, а ему очень не повезло с такой женой, и это, бесспорно, правда, хоть мне, как дочери, и не следует этого говорить.

Я спросила Кедди, известно ли миссис Джеллиби, что день свадьбы ее дочери уже назначен.

— Ах, Эстер, вы же знаете маму, — ответила она. 

— Разве можно сказать, известно ей что-нибудь или нет?

Я ей не раз говорила, но сколько ни говори, она только бросит на меня равнодушный взгляд, словно я… не знаю что… какая-нибудь отдаленная колокольня, — внезапно придумала Кедди сравнение, — а потом покачает головой и скажет:

«Ах, Кедди, Кедди, какая ты надоедливая!» — и опять примется за свои бориобульские письма.

— А платьев у вас достаточно, Кедди? — спросила я.

Я считала себя вправе задать этот вопрос потому, что она всегда откровенно говорила с нами обо всем.

— Что вам на это сказать, дорогая Эстер? — ответила она, вытирая слезы. 

— Буду всячески стараться одеться поприличнее и хочу верить, что мой милый Принц никогда не попрекнет меня тем, что я вошла в его дом такой замарашкой.

Если б меня снаряжали в Бориобулу, мама отлично бы знала, что надо делать, и пришла бы в полный восторг.

А в приданом она ничего не понимает, да и не интересуется такими вещами.

Кедди любила мать, но говорила она все это со слезами, как горькую правду, и вовсе не преувеличивала.

Мы так жалели бедняжку, так восхищались тем, что она осталась хорошей девушкой, несмотря на подобное невнимание, что обе (то есть Ада и я) сразу же предложили ей небольшой план действий, которому она очень обрадовалась.

А именно: она прогостит у нас три недели, потом я поживу с неделю у нее, и мы втроем будем придумывать фасоны, кроить, переделывать, шить, чинить и всячески постараемся, чтобы приданое у нее было как можно лучше.

Опекун не менее самой Кедди обрадовался нашей выдумке, и мы на другой же день отвезли девушку домой, чтобы все устроить, а потом торжественно привезли ее назад вместе с ее сундуками и всеми покупками, какие только можно было выжать из десятифунтовой бумажки, которую мистер Джеллиби, быть может, добыл где-то в доках, а может быть, и не в доках, но так или иначе подарил дочери.

Чего только не надарил бы ей опекун, если бы мы ему не помешали, сказать трудно, но мы уговорили его купить ей только подвенечное платье и шляпу.

Он согласился на этот компромисс, и тот день, когда Кедди села за шитье, был, пожалуй, самым счастливым в ее жизни.

Бедняжка не умела держать иголку в руках и колола себе пальцы так же часто, как, бывало, пачкала их чернилами.