Черт возьми, Тони, — говорит этот джентльмен, — тебе все-таки надо бы поостеречься и не задевать самолюбия человека, в сердце которого запечатлен некий образ, не оправдавший надежд, и которому струны, дрожащие от нежнейших чувств, не приносят полного счастья.
Ты, Тони, обладаешь всем, что способно очаровать глаз и привлечь к тебе внимание.
Не в твоем характере, — к счастью для тебя, быть может, и я хотел бы то же самое сказать о себе, — не в твоем характере витать вокруг одного-единственного цветка.
Для тебя открыт весь сад, и ты порхаешь в нем на своих воздушных крылышках.
Тем не менее, Тони, я никогда не позволю себе задевать без нужды даже твое самолюбие!
Тони снова просит его не возвращаться к этой теме, восклицая с пафосом:
— Уильям Гаппи, бросим этот разговор!
Мистер Гаппи соглашается, добавив:
— Сам я никогда бы его не начал, Тони.
— А теперь, — говорит Тони, мешая угли в камине, — насчет этой пачки писем.
Ну, разве не странно, что Крук решил передать мне письма именно в полночь?
— Очень.
А почему так?
— А почему он вообще поступает так, а не иначе? Он и сам не знает.
Сказал, что сегодня день его рождения и что передаст мне письма в полночь.
К тому времени он будет мертвецки пьян.
Целый день пил.
— Надеюсь, он не позабыл о том, что условился с тобой?
— Позабыл? Ну, нет.
В этом на него можно положиться.
Он никогда ничего не забывает.
Я видел его нынче вечером, часов в восемь, — помогал ему лавку запирать, — и тогда письма лежали в его лохматой шапке.
Он ее снял и показал их мне.
Когда лавку заперли, он вынул их из шапки, повесил ее на спинку кресла и принялся перебирать письма при свете огня.
Немного погодя я услышал отсюда, как он поет внизу — лучше сказать, воет, как ветер, — одну песню, — только ее он и знает… что-то насчет Бибо и старика Харона, и как этот Бибо умер в пьяном виде или что-то в этом роде.
Но с тех пор его не слышно — притих, как старая крыса, что заснула в норе.
— Значит, ты должен спуститься к нему в двенадцать часов?
— Да, в двенадцать, но, как я уже говорил, когда ты, наконец, явился, мне показалось, будто прошло сто часов.
— Тони, — начинает мистер Гаппи, скрестив ноги и немного подумав, — ведь он еще не умеет читать, правда?
— Куда там!
Читать он никогда не научится.
Он может писать все буквы одну за другой и многие узнает — каждую в отдельности, — настолько-то он выучился под моим руководством, но складывать их не может.
Одряхлел, смекалки не хватает… да к тому же горький пьяница.
— Тони, — говорит мистер Гаппи, положив ногу на ногу, — каким образом он сумел разобрать в этих письмах фамилию Хоудона, как ты думаешь?
— Ничего он разобрать не может.
Но ты же знаешь, у него необыкновенно острые глаза, и он постоянно срисовывает всякие надписи и тому подобное, ничего не понимая в них, только на глаз.
Ну, он и срисовал эту фамилию, — очевидно с адреса на письме, — а потом спросил у меня, что это означает.
— Тони, — говорит мистер Гаппи, перекладывая правую ногу на левую, потом левую на правую, — как ты считаешь, оригинал был написан женским почерком или мужским?
— Женским.
Держу пари на пятьдесят против одного, что писала дама… косой почерк и хвостик у буквы «н» длинный, нацарапан как попало.
Во время этого разговора мистер Гаппи кусал себе ноготь большого пальца то на правой, то на левой руке и одновременно перекладывал ноги — то правую на левую, то наоборот.
Собираясь сделать это снова, он случайно бросает взгляд на свой рукав.
Рукав привлекает его внимание.
Мистер Гаппи в замешательстве смотрит на него, выпучив глаза.
— Слушай, Тони, что творится в этом доме нынче ночью?
Или это сажа в трубе загорелась?
— Сажа загорелась?
— Ну да! — отвечает мистер Гаппи.
— Смотри, сколько набралось копоти.
Гляди, вот она у меня на рукаве!