Чарльз Диккенс Во весь экран Холодный дом (1853)

Приостановить аудио

Так вот год за годом и прошли все десять лет моей службы, а тут я стал стареть и спрашивать себя: да стоит ли вообще писать?

— Я не виню тебя, дитя мое… Но, Джордж, как мог ты не успокоить меня?

Как мог не написать ни словечка своей любящей матери, которая все стареет и стареет?

Эти слова вновь переворачивают всю его душу, но он берет себя в руки и громко, с силой откашливается.

— Да простит меня бог, матушка, но я думал, что мои письма для вас плохое утешение.

Вот вы — вас уважают и ценят.

А мой брат — он все богатеет, становится вес более известным человеком, как мне приходится иногда читать в наших северных газетах.

А я — простой драгун… бродяга, я не сумел устроить свою жизнь, не умел сам себе пробить дорогу, как брат, и, хуже того, потерял ее, потому что забыл, в каких прекрасных правилах был воспитан, забыл то немногое, что знал в юности, а если чему и научился, так это не годилось для тех занятий, которые мне по душе.

Так какое право я имел писать о себе?

Что хорошего могло выйти из моих писем после стольких лет?

Ведь вы, матушка, тогда уже пережили самое худшее.

В то время (то есть когда я уже стал зрелым) я понял, как вы обо мне горевали и плакали, как молились за меня; но со временем ваша боль прошла или притупилась, и, ничего обо мне не зная, вы думали обо мне лучше, чем я того заслуживал.

Старая мать скорбно качает головой и, взяв его сильную руку, с любовью кладет ее себе на плечо.

— Нет, матушка, я не говорю, что так оно действительно было, но так я себе это представлял.

Повторяю, ну что хорошего могло из этого выйти?

Правда, милая моя матушка, кое-что хорошее могло бы получиться для меня самого… но мне это показалось бы подлостью.

Вы бы меня разыскали; выкупили бы меня из военной службы; увезли бы меня в Чесни-Уолд; свели бы меня с братом и его семьей; и все вы всячески старались бы как-нибудь мне помочь и превратить меня в степенного штатского.

Но как могли бы вы верить в меня, когда я сам не мог в себя верить?

Как могли бы вы не считать меня позорной обузой, — меня, бездельника-драгуна, который сам себе был позорной обузой, если не считать того времени, когда его сдерживала дисциплина?

Как мог бы я смотреть в глаза детям брата и служить им примером — я, бродяга, который еще мальчишкой убежал из дому и принес горе и несчастье родной матери?

«Нет, Джордж, — говорил я себе, матушка, когда перебирал все это в уме, — ты сам себе постелил постель, ну и лежи в ней!»

Величаво выпрямившись, миссис Раунсуэлл со все возрастающей гордостью качает головой в сторону миссис Бегнет, как бы желая сказать:

«Я вам говорила!»

А «старуха», стремясь дать выход своим чувствам и выразить интерес к разговору, с силой тычет Джорджа зонтом в спину, между лопатками. И в дальнейшем она время от времени точно так же орудует зонтом, словно в припадке безумия, вспыхнувшего на почве дружеских чувств, но не забывает после каждого из этих увещаний повернуться к выбеленной стене и вытереть глаза серой накидкой.

— Вот я и убедил себя, матушка, что уж если я теперь раскаялся, то лучше всего искуплю свою вину тем, что буду лежать в постели, которую сам себе постелил, да и умру в ней.

Так я и поступил бы (однако я не раз приезжал в Чесни-Уолд, чтобы хоть одним глазком поглядеть на вас без вашего ведома) — так я и поступил бы, если бы не вот эта жена моего старого товарища, — ведь как я теперь вижу, она меня перехитрила.

Но за это я благодарен ей… спасибо вам за это, миссис Бегнет, от всего сердца, от всей души.

На что миссис Бегнет ответствует двумя тычками.

И вот старуха мать начинает упрашивать своего сына Джорджа, своего милого, вновь обретенного мальчика, свою радость и гордость, свет своих очей, утеху своей старости, и, называя его всеми ласковыми именами, какие только может вспомнить, уговаривает его воспользоваться самой лучшей консультацией, какую только можно получить при деньгах и связях; она говорит, что ему необходимо поручить ведение своего дела самым знаменитым адвокатам, каких только удастся пригласить; говорит, что, раз он попал в такую беду, ему надо поступать так, как ему посоветуют, и, хоть он и чист, как стеклышко, он не должен упрямиться; нет, он должен обещать, что станет думать только о тревогах и страданиях своей бедной старухи матери, а тревожиться и страдать она будет, пока его не отпустят с миром; если же он не послушается, он разобьет ей сердце.

— Матушка, вы просите так мало, что я должен уступить, — отвечает кавалерист, прервав ее поцелуем, — скажите, что мне нужно делать, и так я и буду делать — лучше поздно, чем никогда.

Миссис Бегнет, вы, конечно, позаботитесь о матушке?

Вместо ответа «старуха» изо всей силы тычет его зонтом.

— Познакомьте ее с мистером Джарндисом и мисс Саммерсон, — она узнает, что они тоже уговаривали меня защищаться; а они посоветуют, как быть, и помогут нам.

— И еще, Джордж, — говорит ему мать, — мы должны как можно скорее послать за твоим братом.

Он умный, рассудительный человек, — так мне говорили, хотя сама я, дорогой мой, почти ничего не знаю о том, что делается за оградой Чесни-Уолда, — и он может многое сделать для тебя.

— Матушка, — спрашивает кавалерист, — не рано ли мне просить вас об одной милости?

— Конечно, нет, дорогой мой.

— Тогда окажите мне только одну великую милость — не пишите об этом брату.

— О чем не писать, дорогой?

— Не пишите обо мне.

Сознаюсь, матушка, что я просто не могу вынести этой мысли… не могу свыкнуться с нею.

Он так не похож на меня, мой брат, он столько сделал, чтобы выйти в люди, пока я прозябал в солдатах, что у меня духу не хватит встретиться с ним в тюрьме и вдобавок — когда меня обвиняют в тяжком преступлении.

Можно ли ожидать от такого человека, как он, что подобная новость будет ему приятна?

Нельзя.

Нет, скройте от него мою тайну, матушка, окажите мне эту незаслуженную милость и кого-кого, а брата не посвящайте в мою тайну.

— Но не всегда же скрывать, милый Джордж?

— Может быть, и не всегда, матушка, — хотя, возможно, я когда-нибудь попрошу и об этом; а пока скрывайте, умоляю вас.

Если же ему суждено узнать, что его бродяга-брат вернулся, — говорит кавалерист, с сомнением покачивая головой, — то лучше уж я сам скажу ему об этом и посмотрю, как он примет мои слова, а тогда решу, наступать мне или отступать.

Он горячо настаивает, глубоко убежденный в своей правоте, а по лицу миссис Бегнет видно, что она понимает и одобряет его; поэтому мать сдается и, умолкнув, всем своим видом обещает исполнить его просьбу.

За Это он ласково благодарит ее.