— Как же он называется, дорогой опекун?
— Дитя мое, — проговорил он, — пойдите и посмотрите.
Оп повел меня к выходу, на парадное крыльцо, которое до сих пор обходил стороной, но, перед тем как ступить на порог, остановился и сказал:
— Милое мое дитя, неужели вы не догадываетесь, как он называется?
— Нет! — сказала я.
Мы сошли с крыльца, и опекун показал мне надпись, начертанную над входом: «Холодный дом».
Он подвел меня к скамье, стоявшей в кустах поблизости, сел рядом со мной и, взяв мою руку, начал:
— Милая моя девочка, с тех пор как мы познакомились, я, мне кажется, всегда искренне стремился дать вам счастье.
Правда, когда я написал вам письмо, ответ на которое вы принесли сами, — и он улыбнулся, — я слишком много думал о своем собственном счастье; но думал и о вашем.
Вы были еще совсем девочкой, а я уже иногда мечтал о том, чтобы вы со временем сделались моей женой; но не стоит мне спрашивать себя, позволил бы я или нет этой давней мечте овладеть мною вновь, если бы обстоятельства сложились по-другому.
Как бы то ни было, я снова стал об этом мечтать и написал вам письмо, а вы на него ответили.
Вы слушаете меня, дитя мое?
Я похолодела и дрожала всем телом, но слышала каждое его слово.
Я сидела, пристально глядя на него, а лучи солнца, сквозившие сквозь листву, озаряли мягким светом его непокрытую голову, и мне чудилось, будто лицо его светится, как лик ангельский.
— Слушайте, любимая моя, но ничего не говорите сами.
Теперь должен говорить я.
Неважно, когда именно я стал сомневаться в том, что мое предложение действительно принесет вам счастье.
Вудкорт приехал домой, и вскоре у меня уже не осталось сомнений.
Я обвила руками его шею, склонила голову к нему на грудь и заплакала.
— Лежите так, дитя мое, лежите спокойно и верьте мне, — сказал он, слегка прижимая меня к себе.
— Теперь я вам опекун и отец.
Лежите так, отдыхайте и верьте мне.
Он говорил, успокаивая меня, как нежный шелест листвы, ободряя, как ясный день, светло и благотворно, как светит солнце.
— Поймите меня, дорогая моя девочка, — продолжал он.
— Я знал, как развито в вас чувство долга, как вы преданны мне, и не сомневался, что со мной вы будете довольны и счастливы; но я понял, с каким человеком вы будете еще счастливей.
Немудрено, что я угадал тайну этого человека, когда наша Хлопотунья еще и не подозревала о ней, — ведь я знал гораздо лучше, чем она сама, какая она хорошая; а это хорошее никогда не может измениться.
Ну вот!
Аллен Вудкорт уже давно открыл мне свою тайну, однако он до вчерашнего дня ничего не знал о моей, а узнал лишь за несколько часов до вашего приезда.
Я молчал до поры до времени, потому что не хотел мириться с тем, что кто-то не ценит по достоинству такую прелесть, как моя Эстер; не хотел, чтобы высокие качества моей милой девочки — хотя бы даже малейшая их частица — остались незамеченными и непризнанными; не хотел, чтоб ее только из милости приняли в род Моргана-ап-Керрига, ни за что не допустил бы этого, хоть дайте мне столько золота, сколько весят все горы Уэльса!
Он умолк и поцеловал меня в лоб, а я всхлипнула и снова расплакалась, чувствуя, что не могу вынести мучительного наслаждения, которое доставляли мне его похвалы.
— Полно, Старушка!
Не плачьте! Сегодня день радости.
Я ждал его, — сказал он горячо, — ждал месяц за месяцем!
Еще несколько слов, Хлопотунья, и я доскажу все, что хотел сказать.
Твердо решившись не допустить, чтобы хоть одна капля достоинств моей Эстер осталась незамеченной, я поговорил по секрету с миссис Вудкорт.
«Вот что, сударыня, — сказал я, — я вижу, точнее знаю наверное, что ваш сын любит мою подопечную.
Далее, я убежден, что моя подопечная любит вашего сына, но готова пожертвовать своей любовью из чувства долга и привязанности и принесет эту жертву так полно, безоговорочно и свято, что вы об этом и не догадаетесь, даже если будете следить за ней день и ночь».
Затем я рассказал ей всю нашу историю… нашу… вашу и мою.
«Теперь, сударыня, — сказал я, — когда вы все это узнали, приезжайте к нам и погостите у нас.
Приезжайте и наблюдайте за моей девочкой час за часом; говорите все, что хотите, против ее происхождения, о котором я могу сказать вам то-то и то-то, — мне не хотелось ничего скрывать от нее, — а когда хорошенько подумаете, скажите мне, что такое „законное рождение“.
Ну, надо отдать должное ее древней уэльской крови, дорогая моя! — с энтузиазмом воскликнул опекун.
— Я уверен, что сердце, которому эта кровь дает жизнь, бьется при мысли о вас, Хлопотунья, с не меньшей теплотой, не меньшим восхищением, не меньшей любовью, чем мое собственное!
Он нежно приподнял мою голову, а я прижалась к нему, и он стал целовать меня снова и снова, прежними, отеческими поцелуями.
Как ясно я поняла теперь, почему он всегда казался мне моим защитником!
— Еще одно слово, и теперь уже последнее.
Когда Аллен Вудкорт объяснялся с вами, милая моя, он говорил с моего ведома и согласия. Но я никак его не обнадеживал, конечно, нет, — ведь такие вот нечаянные радости моих близких служат мне великой наградой, а я был столь жаден, что не хотел лишиться хоть малейшей ее крупицы.
Мы тогда решили, что, объяснившись с вами, он придет ко мне и расскажет обо всем, что было; и он рассказал.
Больше мне не о чем говорить.
Любимая моя, Аллен Вудкорт стоял у смертного ложа вашего отца… и вашей матери.
Вот — Холодный дом.