Чарльз Диккенс Во весь экран Холодный дом (1853)

Приостановить аудио

— Кто эта девушка?

— Это моя молоденькая ученица, миледи… ее зовут Роза.

— Подойди поближе, Роза! 

— Леди Дедлок подзывает девушку знаком и, кажется, даже проявляет к ней некоторый интерес. 

— А ты знаешь, дитя мое, какая ты хорошенькая? — говорит она, дотрагиваясь до плеча девушки двумя пальцами.

Роза, очень смущенная, отвечает:

«Нет, с вашего позволения, миледи!» — и то поднимает глаза, то опускает, не зная, куда их девать, но еще больше хорошеет.

— Сколько тебе лет?

— Девятнадцать, миледи.

— Девятнадцать, — повторяет миледи задумчиво. 

— Берегись, как бы тебя не избаловали комплиментами.

— Слушаю, миледи.

Миледи, потрепав ее по щеке с ямочкой своими изящными, затянутыми в перчатку, пальчиками, направляется к дубовой лестнице, у которой дожидается сэр Лестер, чтобы по-рыцарски проводить супругу наверх.

Древний Дедлок, написанный в натуральную величину на панно, такой же тучный, каким был при жизни, и такой же скучный, смотрит со стены, выпучив глаза, словно не знает, что и подумать; впрочем, он и во времена королевы Елизаветы, должно быть, неизменно пребывал в недоумении.

В этот вечер в комнате домоправительницы Роза только и делает, что расточает хвалы леди Дедлок.

Она такая приветливая, такая изящная, такая красивая, такая элегантная, у нее такой нежный голос и такая мягкая ручка, что Роза до сих пор ощущает ее прикосновение!

Миссис Раунсуэлл, не без личной гордости, соглашается с нею во всем, кроме одного, — что миледи приветлива.

В этом миссис Раунсуэлл не вполне уверена.

Она никогда ни единым словом не осудит ни одного из членов этого достойнейшего семейства, — боже сохрани! — и осо-бе-нно миледи, которой восхищается весь свет; но если бы миледи была «немножко более свободной в обращении», не такой холодной и отчужденной, она, по мнению миссис Раунсуэлл, была бы более приветливой.

— Я почти готова пожалеть, — добавляет миссис Раунсуэлл (только «почти», ибо в такой благодати, как семейная жизнь Дедлоков, все обстоит как нельзя лучше, и думать, что это не так, граничит с богохульством), — я почти готова пожалеть, что у миледи нет детей.

Вот, скажем, будь у миледи дочь, теперь уже взрослая молодая леди, миледи было бы о ком заботиться, а тогда, мне кажется, она обладала бы и тем единственным качеством, которого ей теперь не хватает.

— А вам не кажется, бабушка, что тогда она стала бы еще более гордой? — говорит Уот, который съездил домой, но быстро вернулся — вот какой он любящий внук!

— «Еще более» и «всего более» в приложении к какой-либо слабости миледи, дорогой мой, — с достоинством отвечает домоправительница, — это такие слова, которых я не должна ни произносить, ни слушать.

— Простите, бабушка.

Но ведь миледи все-таки гордая; разве нет?

— Если она и гордая, то — не без основания.

В роду Дедлоков все имеют основание гордиться.

— Ну, значит, им надо вычеркнуть из своих молитвенников текст о гордости и тщеславии, предназначенный для простонародья, — говорит Уот. 

— Простите, бабушка!

Я просто шучу!

— Над сэром Лестером и леди Дедлок, дорогой мой, подшучивать не годится.

— Сэр Лестер и правда так серьезен, что с ним не до шуток, — соглашается Уот, — так что я смиренно прошу у него прощения.

Надеюсь, бабушка, что, хотя сюда съезжаются и хозяева и гости, мне можно, как и любому проезжему, пробыть еще день-два на постоялом дворе «Герб Дедлоков»?

— Конечно, дитя мое.

— Очень рад, — говорит Уот.  — Мне ведь ужасно хочется получше познакомиться с этой прекрасной местностью.

Тут он, должно быть случайно, бросает взгляд на Розу, а та опускает глаза и очень смущается.

Однако, по старинной примете, у Розы сейчас должны были бы гореть не ее свежие, румяные щечки, но ушки, ибо в эту самую минуту камеристка миледи бранит ее на чем свет стоит.

Камеристка миледи, француженка тридцати двух лет, родом откуда-то с юга, из-под Авиньона или Марселя, большеглазая, смуглая, черноволосая женщина, была бы красивой, если бы не ее кошачий рот и неприятно напряженные черты лица, — от этого челюсти ее кажутся слишком хищными, а лоб слишком выпуклым.

Плечи и локти у нее острые, и она так худа, что кажется истощенной; к тому же она привыкла, особенно когда сердится или раздражается, настороженно смотреть вокруг, скосив глаза и не поворачивая головы, от чего ей лучше было бы отвыкнуть.

Она одевается со вкусом, но, несмотря на это и на всякие побрякушки, которыми она себя украшает, недостатки ее так бросаются в глаза, что она напоминает волчицу, которая рыщет среди людей, очень чистоплотная, но плохо прирученная.

Она не только умеет делать все, что ей надлежит делать по должности, но говорит по-английски почти как англичанка; поэтому ей не приходится подбирать слова, чтобы облить грязью Розу за то, что та привлекла внимание миледи, а сидя за обедом, она с такой нелепой жестокостью изливает свое негодование, что ее сосед, любимый камердинер сэра Лестера, чувствует некоторое облегчение, когда она, взяв ложку, на время прерывает свою декламацию.

Ха-ха-ха!

Она, Ортанз, целых пять лет служит у миледи, и всегда ее держали на расстоянии, а эта кукла, эта марионетка, не успела она поступить сюда, как ее уже обласкала — прямо-таки обласкала — хозяйка!

Ха-ха-ха!

«А ты знаешь, дитя мое, какая ты хорошенькая?» —

«Нет, миледи». (Тут она права!)

«А сколько тебе лет, дитя мое?

Берегись, как бы тебя не избаловали комплиментами, дитя мое!»

Ну и потеха!

Лучше не придумаешь!