Чарльз Диккенс Во весь экран Холодный дом (1853)

Приостановить аудио

За что она покинула меня?

Как я ее потеряла?

Почему я так отличаюсь от других детей и как получилось, что я сама в этом виновата, милая крестная?

Нет, нет, нет, не уходите!

Скажите же мне что-нибудь!

Меня обуял какой-то страх, и я в отчаянии уцепилась за ее платье и бросилась перед ней на колени.

Она все время твердила:

«Пусти меня!»

Но вдруг замерла.

Ее потемневшее лицо так поразило меня, что мой порыв угас.

Я протянула ей дрожащую ручонку и хотела было от всей души попросить прощения, но крестная так посмотрела на меня, что я отдернула руку и прижала ее к своему трепещущему сердцу.

Она подняла меня и, поставив перед собой, села в кресло, потом заговорила медленно, холодным, негромким голосом (я и сейчас вижу, как она, сдвинув брови, показала на меня пальцем): — Твоя мать покрыла тебя позором, Эстер, а ты навлекла позор на нее.

Настанет время — и очень скоро, — когда ты поймешь это лучше, чем теперь, и почувствуешь так, как может чувствовать только женщина.

То горе, что она принесла мне, я ей простила, — однако лицо крестной не смягчилось, когда она сказала это, — и я больше не буду о нем говорить, хотя это такое великое горе, какого ты никогда не поймешь… да и никто не поймет, кроме меня, страдалицы.

А ты, несчастная девочка, осиротела и была опозорена в тот день, когда родилась — в первый же из этих твоих постыдных дней рождения; так молись каждодневно о том, чтобы чужие грехи не пали на твою голову, как сказано в писании.

Забудь о своей матери, и пусть люди забудут ее и этим окажут величайшую милость ее несчастному ребенку.

А теперь уйди.

Я хотела было уйти — так замерли во мне все чувства, — но крестная остановила меня и сказала:

— Послушание, самоотречение, усердная работа — вот что может подготовить тебя к жизни, на которую в самом ее начале пала подобная тень.

Ты не такая, как другие дети, Эстер, — потому что они рождены в узаконенном грехе и вожделении, а ты — в незаконном.

Ты стоишь особняком.

Я поднялась в свою комнату, забралась в постель, прижалась мокрой от слез щекой к щечке куклы и, обнимая свою единственную подругу, плакала, пока не уснула.

Хоть я и плохо понимала причины своего горя, мне теперь стало ясно, что никому на свете я не принесла радости и никто меня не любит так, как я люблю свою куколку.

Подумать только, как много времени я проводила с нею после этого вечера, как часто я рассказывала ей о своем дне рождения и заверяла ее, что всеми силами попытаюсь искупить тяготеющий на мне от рождения грех (в котором покаянно считала себя без вины виноватой) и постараюсь быть всегда прилежной и добросердечной, не жаловаться на свою судьбу и по мере сил делать добро людям, а если удастся, то и заслужить чью-нибудь любовь.

Надеюсь, я не потворствую своим слабостям, если, вспоминая об этом, плачу.

Я очень довольна своей жизнью, я очень бодра духом, но мне трудно удержаться.

Ну вот!

Я вытерла глаза и могу продолжать.

После этого дня я стала еще сильнее ощущать свое отчуждение от крестной и страдать оттого, что занимаю в ее доме место, которое лучше было бы не занимать, и хотя в душе я была глубоко благодарна ей, но разговаривать с нею почти не могла.

То же самое я чувствовала по отношению к своим школьным подругам, то же — к миссис Рейчел и особенно — к ее дочери, навещавшей ее два раза в месяц, — дочерью миссис Рейчел (она была вдовой) очень гордилась!

Я стала очень замкнутой и молчаливой и старалась быть как можно прилежнее.

Как-то раз в солнечный день, когда я вернулась из школы с книжками в сумке и, глядя на свою длинную тень, стала, как всегда, тихонько подниматься наверх, к себе в комнату, крестная выглянула из гостиной и позвала меня.

Я увидела, что у нее сидит какой-то незнакомый человек, — а незнакомые люди заходили к нам очень редко, — представительный важный джентльмен в черном костюме и белом галстуке; на мизинце у него был толстый перстень-печать, на часовой цепочке — большие золотые брелоки, а в руках очки в золотой оправе.

— Вот она, эта девочка, — сказала крестная вполголоса.

Затем проговорила, как всегда, суровым тоном: — Это Эстер, сэр.

Джентльмен надел очки, чтобы получше меня рассмотреть, и сказал:

— Подойдите, милая.

Продолжая меня разглядывать, он пожал мне руку и попросил меня снять шляпу.

Когда же я сняла ее, он проговорил:

«А!», потом

«Да!»

Затем уложил очки в красный футляр, откинулся назад в кресле и, перекладывая футляр с ладони на ладонь, кивнул крестной.

Тогда крестная сказала мне:

«Можешь идти наверх, Эстер», а я сделала реверанс джентльмену и ушла.

С тех пор прошло года два, и мне было уже почти четырнадцать, когда я однажды ненастным вечером сидела с крестной у камина.

Я читала вслух, она слушала.

Как всегда, я сошла вниз в девять часов, чтобы почитать библию крестной, и читала одно место из евангелия от Иоанна, где говорится о том, что к нашему спасителю привели грешницу, а он наклонился и стал писать пальцем по земле.

— «Когда же продолжали спрашивать его, — читала я, — он, восклонившись, сказал им: „Кто из вас без греха, первый брось в нее камень“.

На этих словах я оборвала чтение, потому что крестная внезапно встала, схватилась за голову и страшным голосом выкрикнула слова из другой главы евангелия: — «Итак, бодрствуйте… чтобы, пришедши внезапно, не нашел вас спящими.

А что вам говорю, говорю всем, бодрствуйте».