Чарльз Диккенс Во весь экран Холодный дом (1853)

Приостановить аудио

Прошло сколько-то времени, и брат потребовал завещанные ему деньги.

Я да и некоторые наши родные говорили, что я уже выплатил ему часть этого наследства, раз он жил у меня в доме и питался за мой счет, а кроме того, получил кое-что из вещей.

Теперь слушайте!

Только об этом и шел спор, ни о чем другом.

Завещания никто не оспаривал; спор шел только о том, выплатил я часть этих трехсот фунтов брату или нет.

Чтобы разрешить спор, брат подал иск, и мне пришлось с ним судиться в этом проклятом Канцлерском суде. Я был вынужден судиться там — меня закон вынудил, и больше мне податься некуда.

К этой немудреной тяжбе притянули семнадцать ответчиков!

В первый раз дело слушали только через два года после подачи иска.

Слушание отложили, и потом еще два года референт (чтоб ему головы не сносить!) наводил справки, правда ли, что я сын своего отца, чего ни один смертный не оспаривал.

Но вот он решил, что ответчиков мало, — вспомните, ведь их было только семнадцать! — и что должен явиться еще один, которого пропустили, после чего нужно все начать сначала.

К тому времени — то есть раньше, чем приступили к разбору дела! — судебных пошлин накопилось столько, что нам, тяжущимся, пришлось уплатить суду втрое больше, чем стоило все наше наследство.

Брат с радостью отказался бы от этого наследства, лишь бы больше не платить пошлин.

Все мое добро, все, что досталось мне по отцовскому завещанию, ушло на судебные пошлины.

Из этой тяжбы — а она все еще не решена — только и вышло, что разоренье, да нищета, да горе горькое — вот в какую беду я попал!

Правда, мистер Джарндис, у вас спор идет о многих тысячах, у меня — только о сотнях.

Но не знаю уж, легче мне или тяжелей, чем вам, если на карту были поставлены все мои средства к жизни, а тяжба так бесстыдно их высосала?

Мистер Джарндис сказал, что сочувствует ему всем сердцем и не считает себя единственным человеком, безвинно пострадавшим от этой чудовищной системы.

— Опять! — воскликнул мистер Гридли с не меньшей яростью. 

— Опять система!

Мне со всех сторон твердят, что вся причина в системе.

Не надо, мол, обвинять отдельных личностей.

Вся беда в системе.

Не следует, мол, ходить в суд и говорить:

«Милорд, позвольте вас спросить, справедливо это или не справедливо?

Хватит у вас нахальства сказать, что я добился правосудия и, значит, волен идти куда угодно?»

Милорд об этом и понятия не имеет.

Он сидит в суде, чтобы разбирать дела по системе.

Мне твердят, что не надо, мол, ходить к мистеру Талкингхорну, поверенному, который живет на Линкольновых полях, и говорить ему, когда он доводит меня до белого каления, — такой он бездушный и самодовольный (все они на один лад, знаю я их, — ведь они только выигрывают, а я теряю, разве не правда?), не надо, мол, говорить ему, что не мытьем, так катаньем, а уж отплачу я кому-нибудь за свое разоренье! Он, мол, не виноват.

Вся беда в системе.

Но если я пока еще не расправился ни с кем из них, то, кто знает, может и расправлюсь!

Не знаю, что случится, если меня в конце концов выведут из себя!

Но служителей этой системы я буду обвинять на очной ставке перед великим, вечным судом!

Он был страшен в своем неистовстве.

Я никогда бы не поверила, что можно прийти в такую ярость, если бы не видела этого своими глазами.

— Я кончил! — сказал он, садясь и вытирая лицо. 

— Мистер Джарндис, я кончил!

Я знаю, что я горяч.

Мне ли не знать?

Я сидел в тюрьме за оскорбление суда.

Я сидел в тюрьме за угрозы этому поверенному.

Были у меня всякие неприятности и опять будут.

Я — «человек из Шропшира», и для них это забава — сажать меня под стражу и приводить в суд под стражей и все такое; но иной раз я не только их забавляю, — иной раз бывает хуже.

Мне твердят, что, мол, сдерживай я себя, мне самому было бы легче.

А я говорю, что рехнусь, если буду сдерживаться.

Когда-то я, кажется, был довольно добродушным человеком.

Земляки мои говорят, что помнят меня таким; но теперь я до того обижен, что мне нужно открывать отдушину, давать выход своему возмущению, а не то я с ума сойду.

«Лучше бы вам, мистер Гридли, — сказал мне на прошлой неделе лорд-канцлер, — не тратить тут времени попусту, а жить в Шропшире, занимаясь полезным делом». —

«Милорд, милорд, я знаю, что лучше, — сказал ему я, — еще того лучше — никогда бы в жизни не слышать о вашем высоком учреждении; только вот беда — не могу я разделаться с прошлым, а оно тянет меня сюда!»

Но погодите, — добавил он во внезапном припадке ярости, — уж я их осрамлю когда-нибудь.

До конца своей жизни буду я ходить в этот суд для его посрамления.