Тогда же, в окопах, он познакомился с коммунистами.
Был членом Нежинского совдепа, членом ревкома, работал в подполье по организации повстанческого движения.
Его рассказ потряс Дашу.
В его рассказе была правда.
Это понимали и все пассажиры, глядевшие в рот рассказчику.
Остаток дня и ночь были утомительны.
Даша сидела, поджав ноги, закрыв глаза, и думала до головной боли, до отчаяния.
Были две правды: одна — кривого, этих фронтовиков, этих похрапывающих женщин с простыми, усталыми лицами; другая — та, о которой кричал Куличек.
Но двух правд нет.
Одна из них — ошибка страшная, роковая…
В Москву приехали в середине дня.
Старенький извозчик ветхой трусцой повез Дашу по грязной и облупленной Мясницкой, где окна пустых магазинов были забрызганы грязью.
Дашу поразила пустынность города, — она помнила его в те дни, когда тысячные толпы с флагами и песнями шатались по обледенелым улицам, поздравляя друг друга с бескровной революцией.
На Лубянской площади ветер крутил пыль.
Брели двое солдат в распоясанных рубашках, с подвернутыми воротами.
Какой-то щуплый, длиннолицый человек в бархатной куртке оглянулся на Дашу, что-то ей крикнул, даже побежал за извозчиком, но пылью ему запорошило глаза, он отстал.
Гостиница «Метрополь» была исковырена артиллерийскими снарядами, и тут, на площади, вертелась пыль, и было удивительно увидеть в замусоренном сквере клумбу ярких цветов, непонятно кем и зачем посаженных.
На Тверской было живее. Кое-где доторговывали лавчонки.
Напротив совдепа, на месте памятника Скобелеву, стоял огромный деревянный куб, обитый кумачом.
Даше он показался страшным.
Старичок извозчик показал на него кнутовищем:
— Героя стащили.
Сколько лет в Москве езжу, и все он тут стоял.
А ныне, видишь, не понравился правительству.
Как жить?
Прямо — ложись помирай.
Сено двести рублей пуд.
Господа разбежались, — одни товарищи, да и те норовят больше пешком… Эх, государство!..
— Он задергал вожжами.
— Хошь бы короля какого нам…
Не доезжая Страстной, налево, под вывеской «Кафе Бом», за двумя зеркальными окнами сидели на диванах праздные молодые люди и вялые девицы, курили, пили какую-то жидкость.
В открытой на улицу двери стоял, прислонясь плечом, длинноволосый, нечесаный, бритый человек с трубкой.
Он как будто изумился, вглядываясь в Дашу, и вынул трубку изо рта, но Даша проехала.
Вот розовая башня Страстного, вот и Пушкин.
Из-под локтя у него все еще торчала на палке выцветшая тряпочка, повешенная во времена бурных митингов.
Худенькие дети бегали по гранитному пьедесталу, на скамье сидела дама в пенсне, и в шапочке, совсем такой, как у Пушкина за спиной.
Над Тверским бульваром плыли редкие облачка.
Прогромыхал грузовик, полный солдат.
Извозчик сказал, мигнув на него:
— Грабить поехали.
Овсянникова, Василия Васильевича, знаете?
Первый в Москве миллионер.
Вчера приехали к нему вот так же, на грузовиках, и весь особняк дочиста вывезли.
Василь Васильевич только покрутил головой, да и по-ошел куда глаза глядят.
Бога забыли, вот как старики-то рассуждают.
В конце бульвара показались развалины гагаринского дома.
Какой-то одинокий человек в жилетке, стоя наверху, на стене, выламывал киркой кирпичи, бросал их вниз.
Налево громада обгоревшего дома глядела в бледноватое небо пустыми окнами.
Кругом все дома, как решето, были избиты пулями.
Полтора года тому назад по этому тротуару бежали в накинутых на голову пуховых платочках Даша и Катя.