Алексей Толстой Во весь экран Хождение по мукам (1920)

Приостановить аудио

Если я отдам это последнее, что у меня осталось, значит: свет погас и — голову в петлю.

Я старалась быть полезной.

В Ярославле работала три дня под огнем как милосердная сестра… Ночью, руки — в крови, платье — в крови, повалилась на койку… Будят, — кто-то задирает мне юбку.

Вскочила, закричала.

Мальчишка, офицер, какое лицо — не забыть!

Озверел, валит, молча вывертывает руки… Мерзавец!

Папа, я выстрелила в него из его револьвера — не понимаю, как это случилось.

Кажется, он упал, — не видела, не помню… Выбегаю на улицу, — зарево, горит весь город, рвутся снаряды… Как я не сошла с ума в ту ночь!

И тогда-то решила — бежать, бежать… Я хочу, чтобы ты понял меня, помог… Я хочу бежать из России… У меня есть возможность… Но ты помоги мне отделаться от Куличка.

Он — всюду за мной, то есть он всюду таскает меня за собой, и каждую ночь одни и те же разговоры.

Но — пусть убьет — я не хочу…»

Иван Ильич остановился, передохнул, медленно перевернул страницу:

«Случайно мне достались большие драгоценности… При мне у Никитских ворот зарезало трамваем одного человека.

Он погиб из-за меня, я это знаю… Когда очнулась, — в руках у меня оказался чемоданчик из крокодиловой кожи: должно быть, когда меня поднимали, кто-то сунул мне его в руки… Только на другой день я полюбопытствовала: в чемоданчике лежали бриллиантовые и жемчужные драгоценности.

Эти вещи где-то были украдены тем человеком… Он ехал на свидание со мной… Понимаешь, — украдены для меня… Папа, я не пытаюсь разбираться ни в каком праве, — эти вещи я оставила у себя… В них сейчас мое единственное спасение… Но если ты будешь доказывать мне, что я воровка, все равно я их оставлю у себя… После того как я видела смерть в таком изобилии, я хочу жить… Я больше не верю в человеческий образ… Эти великолепные люди с прекрасными словами о спасении родины — сволочи, звери… О, что я видела!

Будь они прокляты!

Понимаешь, произошло вот что: неожиданно ко мне явился поздно ночью Никанор Юрьевич, кажется — прямо из Петрограда… Он потребовал, чтобы я вместе с ним покинула Москву.

Оказывается, их организация, „Союз защиты родины и свободы“, была раскрыта Чрезвычайкой, и в Москве — поголовные аресты.

Савинков и весь штаб бежали на Волгу.

Там, в Рыбинске, в Ярославле и в Муроме, они должны были поднять восстание.

Они страшно торопились с этим: французский посол не давал больше денег и требовал на деле доказать силу организации.

Они надеялись, что все крестьянство перейдет на их сторону.

Никанор Юрьевич уверял, что дни большевиков сочтены, — восстание должно охватить весь север, всю северную Волгу и соединиться с чехословаками.

Куличек уверил, что мое имя найдено в списках организации, что оставаться в Москве опасно, и мы с ним уехали в Ярославль.

Там уже все было подготовлено: в войсках, в милиции, в арсенале, всюду начальниками были их люди из организации.

Мы приехали к вечеру, а на рассвете я проснулась от выстрелов… Кинулась к окну… Оно выходило на двор, напротив — кирпичная стена гаража, мусорная куча и несколько собак, лающих на ворота… Выстрелы не повторились, все было тихо, только вдалеке трескотня и тревожные гудки мотоциклетов… Затем начался колокольный звон по городу, звонили во всех церквах.

На нашем дворе раскрылись ворота, и вошла группа офицеров, на них уже были погоны.

У всех лица возбужденные, все они размахивали оружием.

Они вели тучного бритого человека в сером пиджаке.

На нем не было ни шапки, ни воротничка, жилет не застегнут.

Лицо его было красное и гневное.

Они ударяли его в спину, у него моталась голова, и он страшно сердился.

Двое остались его держать около гаража, остальные отошли и совещались.

В это время с черного крыльца нашего дома вышел полковник Перхуров, — я его в первый раз тогда увидела, — начальник всех вооруженных сил восстания… Все отдали ему честь.

Это человек страшной воли, — провалившиеся черные глаза, худощавое лицо, подтянутый, в перчатках, в руке — стек.

Я сразу поняла: это — смерть тому, в пиджаке.

Перхуров стал глядеть на него исподлобья, и я увидела, как у него зло обнажились зубы.

А тот продолжал ругаться, грозить и требовать.

Тогда Перхуров вздернул голову и скомандовал — и сейчас же ушел… Двое — те, кто держали, отскочили от толстого человека… Он сорвал с себя пиджак, скрутил его и бросил в стоящи-х перед ним офицеров, — прямо в лицо одному, — весь побагровел, ругая их.

Тряс кулаками и стоял в расстегнутом жилете, огромный и бешеный.

Тогда они выстрелили в него.

Он весь содрогнулся, вытянув перед собой руки, шагнул и повалился.

В него еще некоторое время стреляли, в упавшего.

Это был комиссар-большевик Нахимсон… Папа, я увидела казнь!

Я до смерти теперь не забуду, как он хватал воздух… Никанор Юрьевич уверил меня, что это хорошо, — что если бы не они его расстреляли, то он бы их расстрелял…

Что было дальше — плохо помню: все происходившее было продолжением этой казни, все было насыщено судорогами огромного человеческого тела, не хотевшего умирать… Мне велели идти в какое-то длинное желтое здание с колоннами, и там я писала на машинке приказы и воззвания.

Носились мотоциклетки, крутилась пыль… Вбегали взволнованные люди, сердились, приказывали; из-за всего начинался крик, хватались за голову.

То — паника, то — преувеличенные надежды.

Но когда появлялся Перхуров, с неумолимыми глазами, и бросал короткие слова, — вся суета стихала.

На другой день за городом послышались раскаты орудийных выстрелов.