Кроме того, чтобы полностью использовать этот путь, им необходимо овладеть железнодорожной магистралью, а так как снабжение углем из Германии этой магистрали и Черного моря невозможно, то ей необходимо завладеть наиболее значительными шахтами Донбасса.
Все это Германия так или иначе обеспечит себе…»
Когда десятого июня в Москве был получен германский ультиматум, Ленин — как всегда, без колебаний — решил этот тяжелый и для многих «неразрешимый» вопрос. Решение было: воевать с немцами сейчас еще нельзя, но и флота им отдавать нельзя.
Из Москвы в Новороссийск выехал представитель Советского правительства товарищ Вахрамеев.
В присутствии делегатов от Черноморского флота и всех командиров он предложил единственный большевистский ответ на ультиматум: Совет Народных Комиссаров посылает открытое радио Черноморскому флоту с приказом идти в Севастополь и сдаваться немцам, но Черноморский флот этого приказания не выполняет и топится на Новороссийском рейде.
Советский флот — два дредноута и пятнадцать эскадренных миноносцев, подводные лодки и вспомогательные суда, обреченные Брест-Литовским договором на бездействие, — стоял в Новороссийске, на рейде.
Делегаты от флота съехали на берег и хмуро выслушали Вахрамеева, — он предлагал самоубийство.
Но — куда ни кинь, все клин: податься некуда, у флота не было ни угля, ни нефти.
Москву заслоняли немцы, с востока приближался Деникин, на рейде уже чертили пенные полосы перископы германских подводных лодок, и в синеве поблескивали германские бомбовозы.
Долго и горячо спорили делегаты… Но выход был один: топиться… Все же перед этим страшным делом делегаты решили поставить судьбу флота на голосование всего флотского экипажа.
Начались многочисленные митинги в Новороссийской гавани.
Трудно было понять морякам, глядя на ошвартованные серо-стальные гиганты — дредноуты «Воля» и «Свободная Россия», на покрытые военной славой быстроходные миноносцы, на сложные переплеты башен и мачт, громоздившихся над гаванью, над толпами народа, — трудно было представить, что это грозное достояние революции, плавучая родина моряков опустится на дно морское без единого выстрела, не сопротивляясь.
Не такие были головы у черноморских моряков, чтобы спокойно решиться на самоуничтожение.
Много было крикано исступленных слов, бито себя в грудь, рывано тельников на татуированных грудях, растоптано фуражек с ленточками…
От утренней зари до вечерней, когда закат обагрял лилово-мрачные воды не своего теперь, проклятого моря, — густые толпы моряков, фронтовиков и прочего приморского люда волновались по всей набережной.
Командиры судов и офицеры смотрели на дело по-разному: большая часть тайно склонялась идти на Севастополь и сдаваться немцам: меньшая часть, во главе с командиром эсминца «Керчь» старшим лейтенантом Кукелем, понимала неизбежность гибели и все огромное значение ее для будущего.
Они говорили:
«Мы должны покончить самоубийством, — на время закрыть книгу истории Черноморского флота, не запачкав ее…»
На этих грандиозных и шумных, как ураган, митингах решали: утром — так, вечером — этак.
Больше всего было успеха у тех, кто, хватив о землю шапкой, кричал:
«…Товарищи, чихали мы на москалей.
Нехай их сами потонут.
А мы нашего флота не отдадим.
Будем с немцами биться до последнего снаряда…»
«Уррра!» — ревом катилось по гавани.
Особенно сильное смятение началось, когда за четыре дня до срока ультиматума примчались из Екатеринодара председатель ЦИКа Черноморской республики Рубин и представитель армии Перебийнос — саженного роста, страшного вида человек, с четырьмя револьверами за поясом.
Оба они — Рубин в пространной речи и Перебийнос, гремя басом и потрясая оружием, — доказывали, что ни отдавать, ни топить флот не можно, что в Москве сами не понимают, что говорят, что Черноморская республика доставит флоту все, что ему нужно: и нефть, и снаряды, и пищевое довольствие.
— У нас на фронте дела такие, в бога, в душу, в веру… — кричал Перебийнос, — на будущей неделе мы суку Деникина с его кадетами в Кубани утопим… Братишечки, корабли не топите, — вот что нам надо… Чтоб мы на фронте чувствовали, что в тылу у нас могучий флот.
А будете топиться, братишечки, то я от всей кубано-черноморской революционной армии категорически заявляю: такого предательства мы не можем перенести, мы с отчаяния повернем свой фронт на Новороссийск в количестве сорока тысяч штыков и вас, братишечки, всех до единого поднимем на свои штыки…
После этого митинга все пошло вразброд, закружились головы.
Команды стали бежать с кораблей куда глаза глядят.
В толпе все больше появлялось темных личностей — днем они громче всех кричали: «биться с немцами до последнего снаряда», а ночью кучки их подбирались к опустевшим миноносцам — готовые броситься, покидать в воду команду и грабить.
В эти дни на борт миноносца «Керчь» вернулся Семен Красильников.
Семен чистил медную колонку компаса.
Вся команда работала с утра, скребя, моя, чистя миноносец, стоявший саженях в десяти от стенки.
Горячее солнце всходило над выжженными прибрежными холмами… В безветренном зное висели флаги.
Семен старательно надраивал медяшку, стараясь не глядеть в сторону гавани.
Команда убирала миноносец перед смертью.
В гавани дымили огромные трубы дредноута «Воля».
Сверкали орудия со снятыми чехлами.
Черный дым поднимался к небу.
Корабль, и дым, и бурые холмы, с цементными заводами у подножья их, отражались в зеркальном заливе.
Семен, присев на голые пятки, тер, тер медяшку.
Этой ночью он держал вахту, и так ему было горько, раздумавшись: зря заехал сюда.
Зря не послушал брата и Матрену… Смеяться будут теперь:
«Эх, скажут, дюже ты повоевал с немцами — пропили флот, братишки…» Что ответишь на это?
Скажешь: своими руками почистил, прибрал и утопил «Керчь».
От «Воли» к судам бегал моторный катер, махали флагами.
Эсминец «Дерзкий» отвалил от стенки, взял на буксир «Беспокойного» и медленно потащил его на рейд.
Еще медленнее, как больные, двинулись за ним по зеркалу залива эскадренные миноносцы: «Поспешный», «Живой», «Жаркий», «Громкий».