Ею в первую голову воспользовалась революция.
«Братва» со всей неизжитой страстью пошла в самое пекло борьбы и сама разжигала силы противника, который, еще колеблясь, еще не решаясь, выжидал, подтягивался, накоплялся.
Семену некогда было теперь и думать о доме, о жене.
В октябре кончились прекрасные слова, заговорила винтовка.
Враг был на каждом шагу.
В каждом взгляде, испуганном, ненавидящем, скрытном, таилась смерть.
Россия от Балтийского моря до Тихого океана, от Белого до Черного моря волновалась мутно и зловеще.
Семен перекинул через плечо винтовку и пошел биться с «гидрой контрреволюции».
Рощин и Катя, с узелком и чайником, протискивались через толпу на вокзале, вместе с человеческим потоком прошли через грозящую штыками заставу и побрели вверх по главной улице Ростова.
Еще полтора месяца тому назад здесь гулял, от магазина к магазину, цвет петербургского общества.
Тротуары пестрели от гвардейских фуражек, щелкали шпоры, слышалась французская речь, изящные дамы прятали носики от сырой стужи в драгоценные меха.
С непостижимым легкомыслием здесь собирались только перезимовать, чтобы к белым ночам вернуться в Петербург в свои квартиры и особняки с почтенными швейцарами, колонными залами, коврами, пылающими каминами.
Ах, Петербург!
В конце концов должно же все обойтись.
Изящные дамы решительно ни в чем не были виноваты.
И вот великий режиссер хлопнул в ладоши: все исчезло, как на вертящейся сцене.
Декорация переменилась.
Улицы Ростова пустынны.
Магазины заколочены, зеркальные стекла пробиты пулями.
Дамы припрятали меха, повязались платочками.
Меньшая часть офицерства бежала с Корниловым, остальные с театральной быстротой превратились в безобидных мещан, в актеров, куплетистов, учителей танцев и прочее.
И февральский ветер понес вороха мусора по тротуарам…
— Да, опоздали, — сказал Рощин.
Он шел, опустив голову.
Ему казалось — тело России разламывается на тысячи кусков.
Единый свод, прикрывавший империю, разбит вдребезги. Народ становится стадом.
История, великое прошлое, исчезает, как туманные завесы декорации.
Обнажается голая, выжженная пустыня — могилы, могилы… Конец России.
Он чувствовал, — внутри его дробится и мучит колючими осколками что-то, что он сознавал в себе незыблемым, — стержень его жизни… Спотыкаясь, он шел на шаг позади Кати.
«Ростов пал, армия Корнилова, последний бродячий клочок России, не сегодня-завтра будет уничтожена, и тогда — пулю в висок».
Они шли наугад.
Рощин помнил адреса кое-кого из товарищей по дивизии.
Но, быть может, они убежали или расстреляны?
Тогда — смерть на мостовой.
Он поглядел на Катю.
Она шла спокойно и скромно в коротенькой драповой кофточке, в оренбургском платке.
Ее милое лицо, с большими серыми глазами, простодушно оборачивалось на содранные вывески, на выбитые витрины.
Уголки ее губ чуть ли не улыбались.
«Что она, — не понимает всего этого ужаса?
Что это за всепрощение какое-то?»
На углу стояла кучка безоружных солдат.
Один, рябой, с заплывшим от кровоподтека глазом, держа серый хлеб под мышкой, не спеша отрывал кусок за куском, медленно жевал.
— Тут не разберешь — какая власть, чи советская, чи еще какая, — сказал ему другой, с деревянным сундучком, к которому были привязаны поношенные валенки.
Тот, кто ел, ответил:
— Власть — товарищ Броницкий.
Добейся до него, даст эшелон, уедем.
А то век будем гнить в Ростове.
— Кто он такой?
Какой чин?
— Военный комиссар, что ли…