В декабре я был в Новочеркасске.
Помните — там на главном проспекте стоит гауптвахта, — чуть ли еще не атаман Платов соорудил ее при Александре Благословенном, — небольшая построечка во вкусе ампир.
Закрываю глаза, Вадим Петрович, и, как сейчас, вижу ступени этого портика, залитые кровью… Проходил я тогда мимо — слышу страшный крик, такой, знаете, бывает крик, когда мучат человека… Среди белого дня, в центре столицы Дона… Подхожу.
Около гауптвахты — толпа, спешенные казаки.
Молчат, глядят, — у колонн происходит экзекуция, на страх населению.
Из караулки выводят, по двое, рабочих, арестованных, за сочувствие большевизму. Вы понимаете, — за сочувствие.
Сейчас же руки им прикручивают к колоннам, и четверо крепеньких казачков бьют их нагайками по спине и по заду-с.
Только — свист, рубахи, штаны летят клочками, мясо — в клочьях, и кровь, как из животных, льет на ступени… Трудно меня удивить, а тогда удивился, — кричали очень страшно… От одной физической боли так не кричат…
Рощин слушал, опустив глаза.
Пальцы его, державшие папироску, дрожали.
Тетькин ковырял горчичное пятно на скатерти.
— Так вот, — уж атамана нет в живых, цвет казачьей знати закопан в овраге за городом, — кровь на ступенях возопила об отмщении.
Власть бедноты… Персонально мне безразлично — гуталин ли варить или еще что другое… Вышел живым из мировой войны и ценю одно — дыхание жизни, извините за сравнение: в окопах много книг прочел, и сравнения у меня литературные… Так вот… (Он оглянулся на дверь и понизил голос.) Примирюсь со всяким строем жизни, если увижу людей счастливыми… Не большевик, поймите, Вадим Петрович… (Опять руки — к груди.) Мне самому много не нужно: кусок хлеба, щепоть табаку да истинно душевное общение… (Он смущенно засмеялся.) Но в том-то и дело, что у нас рабочие ропщут, про обывателей и не говорю… О военном комиссаре, товарище Бройницком, слыхали?
Мой совет: увидите — мчится его автомобиль, — прячьтесь.
Выскочил он немедленно после взятия Ростова.
Чуть что:
«Меня, кричит, высоко ценит товарищ Ленин, я лично телеграфирую товарищу Ленину…» Окружил себя уголовным элементом, — реквизиции, расстрелы.
По ночам на улицах раздевают кого ни попало.
Ведет себя как бандит… Что же это такое?
Куда идет реквизированное?..
И, знаете, ревком с ним поделать ничего не может.
Боятся… Не верю я, чтобы он был идейным человеком… Пролетарской идее он больше вреда наделает, чем… (Но тут Тетькин, видя, что далеко зашел, отвернулся, сопнул и опять, уже без слов, стал прикладывать руки к груди.)
— Я вас не понимаю, господин подполковник, — проговорил Рощин холодно.
— Разные там Бройницкие и компания и есть Советская власть девяносто шестой пробы… Их не оправдывать, — бороться с ними, не щадя живота…
— Во имя чего-с? — поспешно спросил Тетькин.
— Во имя великой России, господин подполковник.
— А что это такое-с?
Простите, я по-дурацки спрошу: великая Россия, — в чьем, собственно, понимании?
Я бы хотел точнее.
В представлении петроградского высшего света?
Это одно-с… Или в представлении стрелкового полка, в котором мы с вами служили, геройски погибшего на проволоках?
Или московского торгового совещания, — помните, в Большом театре Рябушинский рыдал о великой России?
Это — уже дело третье.
Или рабочего, воспринимающего великую Россию по праздникам из грязной пивнушки?
Или — ста миллионов мужиков, которые…
— Да, черт вас возьми… (Катя быстро под столом сжала Рощину руку.) Простите, подполковник.
До сих пор мне было известно, что Россией называлась территория в одну шестую часть земного шара, населенная народом, прожившим на ней великую историю… Может быть, по-большевистскому это и не так… Прошу прощения… (Он горько усмехнулся сквозь трудно подавленное раздражение.)
— Нет, именно так-с… Горжусь… И лично я вполне удовлетворен, читая историю государства Российского.
Но сто миллионов мужиков книг этих не читали.
И не гордятся.
Они желают иметь свою собственную историю, развернутую не в прошлые, а в будущие времена… Сытую историю… С этим ничего не поделаешь.
К тому же у них вожди — пролетариат.
Эти идут еще дальше — дерзают творить, так сказать, мировую историю… С этим тоже ничего не поделаешь… Вы меня вините в большевизме, Вадим Петрович… Себя я виню в созерцательности, — тяжелый грех.
Но извинение — в большой утомленности от окопной жизни.
Со временем надеюсь стать более активным и тогда, пожалуй, не возражу на ваше обвинение…
Словом, Тетькин ощетинился, покрасневший череп его покрылся каплями пота.
Рощин торопливо, не попадая крючками в петли, застегивал шинель.
Катя, вся сморщившись, глядела то на мужа, то на Тетькина.
После тягостного молчания Рощин сказал:
— Сожалею, что потерял товарища.