«Давай паровоз!..
Жить тебе надоело, такой-сякой, матерний сын?
Отправляй эшелон!..»
Бежали к выдохшемуся паровозу, с которого и машинист и кочегар удрали в степь.
«Угля, дров!
Ломай заборы, руби двери, окна!»
Три года тому назад много не спрашивали — с кем воевать и за что.
Будто небо раскололось, земля затряслась: мобилизация, война!
Народ понял: время страшным делам надвинулось.
Кончилось старое житье.
В руке — винтовка.
Будь что будет, а к старому не вернемся.
За столетия накипели обиды.
За три года узнали, что такое война. Впереди пулемет и за спиной пулемет, — лежи в дерьме, во вшах, покуда жив.
Потом — содрогнулись, помутилось в головах — революция… Опомнились, — а мы-то что же?
Опять нас обманывают?
Послушали агитаторов: значит, раньше мы были дураками, а теперь надо быть умными… Повоевали, — повертывай домой на расправу.
Теперь знаем, в чье пузо — штык.
Теперь — ни царя, ни бога.
Одни мы.
Домой, землю делить!
Как плугом прошлись фронтовые эшелоны по российским равнинам, оставляя позади развороченные вокзалы, разбитые железнодорожные составы, ободранные города.
По селам и хуторам заскрипело, залязгало, — это напильничками отпиливали обрезы.
Русские люди серьезно садились на землю.
А по избам, как в старые-старые времена, светилась лучина, и бабы натягивали основы на прабабкины ткацкие станки.
Время, казалось, покатилось назад, в отжитые века.
Это было в зиму, когда начиналась вторая революция. Октябрьская…
Голодный, расхищаемый деревнями, насквозь прохваченный полярным ветром Петербург, окруженный неприятельским фронтом, сотрясаемый заговорами, город без угля и хлеба, с погасшими трубами заводов, город, как обнаженный мозг человеческий, — излучал в это время радиоволнами Царскосельской станции бешеные взрывы идей.
— Товарищи, — застужая глотку, кричал с гранитного цоколя худой малый в финской шапочке задом наперед, — товарищи дезертиры, вы повернулись спиной к гадам-имперьялистам… Мы, питерские рабочие, говорим вам: правильно, товарищи… Мы не хотим быть наемниками кровавой буржуазии.
Долой имперьялистическую войну!
— Лой… лой… лой… — лениво прокатилось по кучке бородатых солдат.
Не снимая с плеч винтовок и узлов с добром, они устало и тяжело стояли перед памятником императору Александру III.
Заносило снегом черную громаду царя и — под мордой его куцей лошади — оратора в распахнутом пальтишке.
— Товарищи… Но мы не должны бросать винтовку!
Революция в опасности… С четырех концов света поднимается на нас враг… В его хищных руках — горы золота и страшное истребительное оружие… Он уже дрожит от радости, видя нас захлебнувшимися в крови… Но мы не дрогнем… Наше оружие — пламенная вера в мировую социальную революцию… Она будет, она близко…
Конец фразы отнес ветер.
Здесь же, у памятника, остановился по малой надобности широкоплечий человек с поднятым воротником.
Казалось, он не замечал ни памятника, ни оратора, ни солдат с узлами.
Но вдруг какая-то фраза привлекла его внимание, даже не фраза, а исступленная вера, с какой она была выкрикнута из-под бронзовой лошадиной морды:
— …Да ведь поймите же вы… через полгода навсегда уничтожим самое проклятое зло — деньги… Ни голода, ни нужды, ни унижения… Бери, что тебе нужно, из общественной кладовой… Товарищи, а из золота мы построим общественные нужники…
Но тут снежный ветер залетел глубоко в глотку оратору.
Сгибаясь со злой досадой, он закашлялся — и не мог остановиться: разрывало легкие.
Солдаты постояли, качнули высокими шапками и пошли, — кто на вокзалы, кто через город за реку.
Оратор, полез с цоколя, скользя ногтями по мерзлому граниту.
Человек с поднятым воротником окликнул его негромко:
— Рублев, здорово.
Василий Рублев, все еще кашляя, застегивал пальтишко.
Не подавая руки, глядел недобро на Ивана Ильича Телегина.
— Ну? Что надо?
— Да рад, что встретил…